Выбрать главу

Неужели и сама жизнь — только дорога, по которой тебя везёт кто-то другой, как кучер их коляски, а ты сам всего лишь пленник этого движения?..

Лента большака вытянулась стрелой среди ровного поля. По обочинам — одинокие ветлы, снова поля.

Под уклон, чуть на взгорок — и открылся фруктовый сад, выбежал к дороге живой изгородью смородиновых кустов.

А вон и беседка, и белый дом под железной крышей...

— Овстуг, Николенька! Погляди, уже Овстуг. Ну, сейчас я начну тебе всё здесь показывать...

20

В Рославле, не доезжая до Овстуга лишь какую-нибудь сотню вёрст, Тютчев сделал остановку. Пообедав с Эрнестиной Фёдоровной в гостинице, он, накинув лёгонькое дорожное пальтишко, не взяв шляпы, вышел погулять.

Городок утопал в пыли. На главной улице бродили коровы, с кудахтаньем, врассыпную разбегались от прохожих куры, в жирно поблескивающей грязи рылись свиньи.

Фёдор Иванович свернул на боковую улочку, и ноги сами вынесли его к почтовому тракту. Здесь, на виду одиноких рощиц и убегающих к горизонту пожелтевших полосок ржи, задышалось легче, привольнее.

Шёл он не спеша, заложив руки за спину. Ветерок спутывал на лбу редкие мягкие, изрядно поседевшие волосы. Кожа на худом лице приятно ощущала тепло косых, уже склонявшихся к закату лучей солнца.

Брёл он, казалось, просто так, без цели. И не потому решил выйти, что тоска и безысходность опять овладели им. Чувства эти, честно говоря, никогда теперь и не покидали его. Но поскольку томление и грусть продолжались уже не один месяц без каких-нибудь заметных, как бывало раньше, перерывов, ощущение стеснённости и беспокойства отныне уже не замечалось. Это походило, положим, на ссадину или ожог, которые случились не сегодня, а, допустим, третьего или пятого дня: рана сама по себе уже не болела, болела лишь та боль, которая оставалась в воспоминаниях. Прогулка же утишала, отодвигала куда-то прочь и само воспоминание о боли.

Глаза из-под очков зорко подмечали всё, что казалось любопытным, непохожим на то, что уже изрядно наскучило на шумных мостовых российских столиц и европейских городов.

Рядом с дорогой в поле замелькали жницы. Их уменьшенные расстоянием фигурки мерно, в лад склонялись, делали резкое движение серпом и так же быстро распрямлялись вновь. С поля проехала телега с мужиком и двумя бабами, закутанными до глаз белыми ситцевыми платками. А чуть далее, у опушки берёзовой рощи, взмётывал клубы пыли конский табун.

В обочине, почти у самых ног, стрекотали кузнечики. И звук этот сливался в симфонию, которую как будто выводил оркестр, запрятанный где-то за дальней далью.

Фёдор Иванович остановился, прислушался. Но теперь, когда прекратилось шарканье его подошв, ухо различило наряду с оркестром кузнечиков низкое, идущее откуда-то сверху монотонное гудение. Будто в мелодию симфонического оркестра неожиданно ворвался звучный орган.

Тютчев поднял голову и увидел провода, натянутые от столба к столбу. И вся та отрешённость от прошлого, уже так полюбившееся ему кажущееся безмыслие мгновенно оборвались, исчезли.

Он шёл сейчас вдоль телеграфной линии, как шёл тоже в августе далёкого пятьдесят пятого года именно вот по этой большой дороге, под этим же самым Рославлем. И тогда именно так гудели телеграфные провода, и так же садились на железные струны и взлетали с них птицы.

Вот от моря и до моря Нить железная скользит, Много славы, много горя Эта нить порой гласит.
И, за ней следя глазами, Путник видит, как порой Птицы вещие садятся Вдоль по нити вестовой.
Вот с поляны ворон чёрный Прилетел и сел на ней, Сел, и каркнул, и крылами Замахал он веселей.
И кричит он, и ликует, И кружится всё над ней: Уж не кровь ли ворон чует Севастопольских вестей?

Строчки эти были созданы здесь, когда защитники Севастополя, явив миру непреклонное мужество, всё же были вынуждены оставить город.

Тютчев в те дни, здесь, под Рославлем, по дороге в Овстуг, не знал, что произойдёт именно так.

Об оставлении Севастополя он услышал, когда возвратился в Москву, и те, кто его окружал в те минуты, увидели, как из его глаз покатились крупные слёзы.

От той вести, казалось, оцепенела вся Россия. И самые разные люди поспешили выразить друг другу свою боль и тревогу.

Сергей Тимофеевич Аксаков писал сыну Ивану:

«Сегодня поутру получили мы горестное известие о взятии или отдаче Севастополя... То, чему так долго не хотелось верить, свершилось... Чтение депеши перевернуло меня всего. Воображаю, что за отчаянная, баснословная была битва... Ах, как там дрались, я думаю. Картина этой битвы беспрестанно мне рисуется...»