Как бы так ни было, идеи православия подкреплялись теперь рублём. Аксаков и свои газеты завёл на деньги купцов, и банки новые поддерживал. Только выглядело всё это, как и в убеждениях Тютчева: делал Аксаков вид, что Россия идёт своим путём, звал её стать центром панславизма, а великая Русь, ведала она это или нет, начинала строить свою жизнь с помощью капитала, как ранее это принялась делать Европа. Тем не менее знамя славянофильства ещё реяло и манило под свою сень новых единоверцев.
Неудачливую попытку жениться на Хомяковой Аксаков предпринял в самом начале шестидесятых годов, а потом вспомнил, что ещё в пятьдесят восьмом познакомился с Анной Тютчевой, которая понравилась ему своими симпатиями к славянофилам. Она с огромной верой говорила о неминуемой победе панславизма, о едином русском и всеславянском царе.
Завязалась переписка, а вскоре отношения приняли и не просто обычный дружеский характер. К последнему свиданию Аксакова с Тютчевым судьба Анны была уже решена. Вот почему Иван Сергеевич с таким беспокойством ждал встречи с Фёдором Ивановичем: как он отнесётся к будущему союзу, не воспротивится ли?
Тютчев чувствовал, что разговора об этом союзе сегодня не избежать. Затем они оба и жаждали быстрее свидеться. Но как случается у людей, посвятивших идее всё своё существование, перво-наперво повели речь о главном, что тревожило сейчас Аксакова и о чём с беспокойством он и Тютчев в последнее время вели речь в своей переписке.
Газета «День», которую Аксаков издавал четыре года, прекратила своё существование. Правительство неоднократно приостанавливало её издание то на три, то на шесть месяцев, и вот — запрет.
Фёдор Иванович не раз помогал сглаживать острые углы в отношениях Аксакова с цензурой, советовал Ивану Сергеевичу быть поосторожнее. Но тог стоял на своём: уж коль критика существующих правительственных порядков, то — наотмашь.
— «День» сделал своё дело, — убеждённо произнёс Иван Сергеевич, глядя вдаль, где в дымке лежала пред ними древняя русская столица. — Теперь подумываю завести новую газету. И знаете, как решился её назвать? «Москва». Да, пусть она, «Москва», станет теперь глашатаем нашей борьбы с казённой и бездушной петербургской империей за изменение общественной жизни страны, за торжество истинно народного русского самосознания.
«Всем со стороны вроде бы казалось, — отметил про себя Тютчев, — что началось с поддёвок и кафтанов, с наивных споров, надо или не надо принимать всё, что идёт с Запада, а вылилось в противоборство с тупой, чиновничьей империей. Впрочем, если отбросить иронию, началось-то и не с кафтанов вовсе. То был маскарад, а мысль с самого начала билась иная, частая и благородная. «Современное состояние России представляет внутренний разлад, прикрываемый бессовестною ложью. Правительство, а с ним и верхние классы, отдалилось от народа и стало ему чужим...» Ещё в пятьдесят пятом году эти слова написал в своей «Записке» брат Ивана Сергеевича, Константин, которую и подал только что воцарившемуся императору Александру Второму. Да, ломались копья в жарких распрях о том, что носить, во что русскому человеку приличнее одеваться, не было числа издевательским наскокам на вроде бы неуклюжие программы тех, кто впервые громко заявил о необходимости пробуждения национального сознания. Но суть их призывов заметили все: Россия должна проснуться, должна стать на путь самостоятельного развития, а для этого необходимо решительно изменить неразумность течения событий, иначе говоря, существующее государственное устройство...»
Аксаковы!.. Всего лишь одна русская семья. А каких она дала недюжинных самородков, какого неукротимого духа людей! Да вот Константин. Ведь это Герцен сказал о нём, что за свою веру он пошёл бы на площадь, пошёл бы на плаху. Эта вера жила в каждом его слове, которое удавалось высказать печатно. «Публика выписывает из-за моря мысли и чувства, мазурки и польки: народ черпает жизнь из родного источника, — писал в одной из своих статей накануне отмены крепостного права Константин Аксаков. — Публика работает (большею частию ногами по паркету), народ спит или уже встаёт опять работать. Публика презирает народ, народ прощает публике. Публике всего полтораста лет, а народу годов не сочтёшь. Публика преходяща — народ вечен. И в публике есть золото и грязь, и в народе есть золото и грязь; но в публике грязь в золоте; в народе — золото в грязи...»