Бирилёв подал рапорт об отставке, когда получил бумагу о продлении отпуска до полного выздоровления. Красивые писарские буквы с замысловатыми завитушками плясали перед глазами. Он смял ненавистный бездушно-холодный лист и простым, обыкновенным, слегка с наклоном почерком написал своё прошение.
Не могу, не хочу быть иждивенцем, когда привык есть свой флотский хлеб за труды, какими бы тяжёлыми они ни были, — читалось за каждой фразой рапорта, составленного, конечно, в иной, соответствующей форме.
Главный командир Кронштадта Степан Степанович Лесовский подержал на вытянутой руке бумагу и положил её на зелёное сукно письменного стола.
— Предоставленными мне полномочиями не волен решить вашу судьбу. К тому же, Николай Алексеевич, подавая рапорт, — адмирал сделал ударение на последнем слоге, как и полагалось истинному моряку, — вы подумали об одном, может быть, не существенном для вас лично, а для меня и других ваших товарищей немаловажном обстоятельстве? От флота вас отлучить возможно, но нельзя отлучить флот от вас! Вот, потрудитесь взглянуть!
Адмирал протянул Бирилёву папку. На обложке непередаваемо красивым, всё тем же канцелярским почерком, олицетворяющим собою совершеннейшее писарское искусство, было выведено: «Формулярный список о службе и достоинствах флигель-адъютанта Его Императорского Величества гвардейского экипажа капитан-лейтенанта Николая Бирилёва 1-го».
— Обратили внимание? С того самого времени, ещё с севастопольских дней Николай Бирилёв-первый! Заметьте, ещё только определялись в морской корпус ваш брат Алексей, двоюродные братья Михаил и Александр, а вы уже высочайше были утверждены флагманом новой русской морской династии. Что ж теперь — спускать флагманский флаг?
Лицо Николая Алексеевича побледнело, и он присел в стоящее рядом кресло.
Слава... Сколько на земле людей добивается её! Одни посвящают этому себя без остатка, отказываются от всех земных благ, до самозабвения трудятся, стремятся достичь такого самосовершенства, чтобы действительно совершить что-то полезное и нужное людям. Другие, забыв о своём человеческом достоинстве, ползут к славе на брюхе, лижут ноги сначала маленькому, самому непосредственному своему начальству, затем доползают и до более крупного. И доползают, добираются до известности! Но какой ценой и когда? Когда всё человеческое утрачено.
С юных лет виделась эта жар-птица — слава — и Бирилёву. Однако так, как и зелёный луч в море, о котором много мечтается, увидеть его удаётся немногим. Только когда грянула война, промелькнуло в сознании, почудилось: вот он, мой час! Но, как и обманчивый зелёный луч на горизонте, мысль эта померкла в смрадном, вставшем клубами над Севастополем дыму, сгорела, не успев расправить крыльев, в огне смертоносных разрывов. Надо было делать простое и трудное, самое неблагодарное, чернорабочее дело войны — когда другие ложатся спать, подниматься и выходить в ночь, потом по-пластунски, обдирая в кровь локти и колени, пробираться по каменистой земле к вражеским траншеям, вскакивать и, поднимая властной командой матросов, бросаться на врага. Бросаться под пули, под взмахи клинков...
Оставался во рту после этого горький, тошнотворный привкус, на ладонях — запёкшиеся сгустки чужой крови, в ушах — долго не проходящий, раздирающий душу крик смертельно раненных и выстрелы, взрывы и снова пальба...
Слава пришла тогда, когда сердце готово было разорваться от непереносимых страданий, от ни на секунду не затихающей скорби... Известность со стороны явилась в тот момент, когда сам уже осознал, чего действительно стоишь во мнении людей, которые доверяют тебе самое дорогое — жизнь.
И вот теперь эта слава глядит на тебя холодной, витиеватой канцелярской вязью. Ты для неё уже символ самого себя. Ты — знамя, ты — флаг, который нельзя опустить.
Однако флаг, он что-то высокое и священное лишь для тех, кто заставляет себя так о нём думать. Только флаг сам знает, что он просто кусок материи такой-то длины и такой-то ширины да такого-то качества. Человек же не может и не хочет стать тряпкой.
Если бы обыкновенный чиновник решал судьбу Бирилёва, пошла бы его бумага от одного канцелярского стола к другому и, глядишь, достигла бы высочайшего кабинета. А там всё могло бы решиться в зависимости от настроения монарха, иначе говоря, от того же могущественного и всесильного на Руси случая.