Выбрать главу

   — Простите, Николай Алексеевич, но после ампутации головы ещё никто не жил.

В глазах Бирилёва вспыхнула усмешка, но тут же погасла.

   — Что ж, видно, голова для того и дана человеку, чтобы он, в самом последнем и крайнем случае, мог ею за всё заплатить...

Вместилище радости, счастья и мужества — сердце. Наверное, это так. Но совесть живёт в голове. Бирилёву показалось, что к этому убеждению он пришёл окончательно, и потому, высказывая свои мысли будто бы в виде шутки, он говорил о своих убеждениях.

Наступало время решать, и он, человек мужества, спрашивал теперь не своё сердце, а разум: как быть? Сердце подсказывало: надо жить, жить во что бы то ни стало! Совести же необходимо было оставаться чистой до конца.

   — Не возражаете, Николай Алексеевич, если мы немного погуляем? — предложил Боткин и встал из-за стола.

«Что же такое — человеческие страдания? Одна ли физическая боль или в первую очередь душевная рана? — подумал Боткин. — А если это всё вместе, то что мы, врачи, должны исцелять? Бирилёв знает, что его болезнь, вероятно, неизлечима. Но его не страшит даже худший её исход, мучает что-то иное, что, вероятно, уже выходит из области медицины. Вина перед женщиной, которую он невольно обрёк на несчастья? Но для Марии Фёдоровны ещё большим ударом может явиться потеря мужа. Нет, я не вправе уступать Николая Алексеевича ни его телесным, ни душевным мукам. Сражаться надо до конца! И именно теперь, когда существует общество попечения о раненых и больных воинах, когда задумана община».

По аккуратно проложенным аллеям меж домиков с островерхими розовыми черепичными крышами прогуливалась публика. Чопорно разодетые дамы шли под руку со скучающими и сонно оглядывающимися по сторонам мужьями. Изредка, встречая знакомых, гуляющие останавливались, изображали на лицах приятное удивление и затем важно шествовали дальше. «Водяная молодёжь», та, наоборот, вела себя шумно. Изысканно и пестро разодетые щёголи с тросточками в руках сновали взад и вперёд, ища нового приятного, но скорее всего полезного и выгодного для себя знакомства с кокетливыми дочками приезжих.

Публика собралась из самых различных уголков Европы. То и дело слышалась речь немецкая, французская, русская и даже английская.

Целебные воды привлекали тех, чьё расшатанное здоровье требовало основательной поправки. Но среди них не меньшую, если не большую, часть составили приезжающие для промывания собственных карманов. С утра до глубокой ночи в игорных залах вокруг зелёных столов теснились фигуры с тупым и хищным выражением на помятых лицах, слышался звон жадно загребаемых золотых монет. Естественно, что делали ставки в большинстве те, у кого и впрямь от банкнот пухли кошельки.

Плавные, размеренно движущиеся круги фланирующих неожиданно смялись, здесь и там завихрились в толпе людские воронки, и разнеслись выкрики мальчишек-газетчиков:

   — Свежие депеши! Свежие депеши! Началась война между Францией и Пруссией...

Николай Алексеевич сбежал с веранды и, сунув монету одному из мальчишек, развернул газету.

   — Началось, — сказал он, возвращаясь к Боткину. — На смену дипломатам выкатились пушки.

   — Жаль людей. Столько окажется опять напрасных и никому не нужных жертв, — отозвался Сергей Петрович и, даже не взглянув на газету, углубился в извлечённый из глубокого кармана пиджака медицинский журнал.

Хлопнула дверь веранды, соединяющая её с пансионом, и тут же послышался знакомый голос:

   — Господи, как нелегко оказалось вас отыскать в этом беспокойном, не умеющем и дня прожить без крови мире!

На пороге стоял Тютчев. Его волосы сбились, дорожный сюртук выглядел изрядно помятым и пропылённым. Бирилёв и Боткин кинулись к Фёдору Ивановичу.

   — Прямо со станции? И откуда — из Петербурга, из Москвы? Ну, что там, как?.. — закидали они вопросами гостя.

   — Из дому... То есть нет — из Варшавы... Из Берлина... А здесь, в Карлсбаде, с раннего утра... Да, слышали весть? Опять великая резня народов, оргия крови, постыдный публичный опыт людоедства!

Неприятнейшее известие, — согласился Бирилёв. — Надо немедленно собираться домой.

   — Да, скорбное известие... конечно, домой, — машинально повторил Тютчев и вдруг склонил голову и заплакал. — Только что получил по дороге в Берлине телеграфическую депешу из дома: скончался Дмитрий.

Николай Алексеевич бросился к Фёдору Ивановичу:

   — Как? Дима? Это же чудовищно нелепо — такой молодой...

   — Сердце... Больное сердце... И как же меня, отца, угораздило почти накануне Диминой кончины укатить сюда? — Фёдор Иванович поспешно вытащил носовой платок и, дёргаясь всем телом, зарыдал.