«Что это? Свидетельство подлинного, естественного простодушия творчества, свежести и искренности, которые так были характерны для всей пушкинской Эпохи? — говорил с собою Аксаков. — Наверное, в первую очередь и это. Тютчевским строкам присуща необыкновенная грация, не только внешняя, но скорее внутренняя, гармоническое сочетание формы и содержания. Но ещё более они отмечены печатью художественного таланта высшей пробы, которым наделён Тютчев вполне, особенно в изображении природы. Какими точными, хоть и немногими чертами он передал нам ощущение этого осеннего вечера, не говоря уже о прекрасном, грациозном образе «стыдливого страданья». Это не изображение, а само воспроизведение впечатления, какое произвела бы на нас живая натура...»
Ещё подсказала память:
«К этим стихам, — продолжал размышлять Аксаков, — ничего нельзя прибавить, всякая новая черта — излишня. Достаточно одного «тонкого волоса паутины», одного лишь слова «изнемогла» в описании летней радуги, чтобы за этими признаками воскресить в представлении читателей картины природы.
По умению передавать несколькими чертами всю целость впечатления, всю реальность образа, кроме самого Пушкина, некого рядом поставить с Тютчевым. Описания природы у Жуковского, Баратынского, Языкова иногда прекрасны, звучны и даже верны, — но это именно описания, а не воспроизведение. У Фета и у Полонского местами попадаются истинно художественные черты в картинах природы, но только местами...
Однако в одних ли воспроизведениях состояния природы могуче проявился талант Тютчева?
А жизнь сердца, которая вместе с деятельностью ума и высшими призывами духа наполняла его до краёв?
Не эротические мотивы и сладострастная чувственность, а все сложные состояния любви — с заблуждениями, борьбой, скорбью, раскаянием и мукой — пронизывали его неповторимые по силе признания стихи...
Уже смеркалось. В гостиной зажгли свечи. Аксаков встал и прошёл в прихожую. Фёдор Иванович спал, как сообщила ему Анна.
Иван Сергеевич тут же оделся и вышел на улицу.
Только что выпавший снег сверкал под луной. Было тихо, безмолвно. Аксаков сошёл с крыльца, под ногами вкусно, приятно захрустел свежий снежный наст, и на душе стало как-то легко и умиротворённо. И снова в памяти возникли тютчевские строки — вразбивку, невпопад, самые разные и самые, казалось бы, случайные. Но они приходили и приходили в голову, составляя в представлении Аксакова ответы не только на его раздумья о творчестве Тютчева, а как бы ответы и отклики на те мысли, которые связывались с жизнью, со всем тем, о чём постоянно размышляет человек.
И снова Иван Сергеевич подумал о существе и таинстве тютчевских стихов, о чувствах, которые они вызывают у каждого, кто с ними соприкасается.
«Что же главное в поэзии Тютчева — образ или мысль? — попытался точнее определить свой вывод Аксаков. — Ведь если его стихи всегда плод философских раздумий, выходит, читателей в первую очередь должна волновать мысль, выражаемая автором. Но нет, тютчевские стихи нельзя разъять порознь на мысль и чувство. В них живёт единая, не поддающаяся расслоению мысль именно чувствующая и живая. Художественная форма, образ не являются у него надетыми на мысль, как перчатка на руку. Они срослись с нею, как покров кожи с телом, сотворены вместе и одновременно, одним процессом. Это сама плоть мысли... И нет, стало быть, никаких иных секретов и таинств в тютчевской поэзии. В ней всё предельно просто. Как бывают просты лишь одни творения гения...»