Казалось, ни одна жилка и ни один мускул не дрогнули на лице Тютчева, но по тому, как оживился его взгляд, Боткин и Аксаков догадались, что разговор этот его заметно взволновал.
— Передай, Сергей Петрович, — начал Тютчев замедленно, словно подбирая слова, — передайте Николаю Алексеевичу, что я несказанно буду рад его приходу. Вот этого посещения я буду ждать с нетерпением. Если бы вы знали, как об очень многом мне хотелось бы с ним поговорить!..
— Я понимаю вас. После Марии Фёдоровны... — тактично проронил Боткин.
Тютчев промолчал и затем так же раздельно, но твёрдо выделяя каждое слово, произнёс:
— Тут всё сложнее и одновременно проще, чем вам кажется... Дело в том, если говорить по совести, у меня нет ни малейшей веры в моё возрождение. Во всяком случае, нечто кончено, и крепко кончено для меня. Я это знаю, может быть, лучше, чем вы, врач. Поэтому главное теперь для меня в том, чтобы иметь мужество этому покориться... Так вот я бы хотел говорить с человеком, который знал прежде и знает сейчас, во имя чего можно, не задумываясь, отдать свою жизнь...
То ли у Тютчева не хватило сил, то ли он обдумывал дальнейшие мысли, но он на какое-то время снова замолк и движением глаз показал, что хочет пить. Боткин подал ему со столика приготовленную заранее в графине Эрнестиной Фёдоровной брусничную воду и намерился встать.
— Нет, сидите, — остановил его Фёдор Иванович. — Я как раз подхожу к главному. Итак, во имя чего человек способен отдать свою жизнь? Впрочем, разве вы, Сергей Петрович, или вы, Иван Сергеевич, не в состоянии ответить мне на этот вопрос? Разве деятельность каждого из вас не отдача всех сил — и физических, и духовных — благоденствию и счастью родины? Вот и видите, я ответил и за вас, и за десяток, может быть, других честных и пламенных сынов России. И наверное, говоря эти слова, в какой-то мере имел в виду и себя: пусть не столько свершённое мною, не результаты моих усилий, но, по крайней мере, свою постоянную устремлённость к идеалу. Но Бирилёв, должно быть, всё-таки что-то поможет мне прояснить как воин, некогда смотревший и продолжающий и сейчас смотреть смерти в лицо... Наверное, я говорю всё это не совсем понятно для вас, но мне прошедшей ночью как раз и пришла в голову подобная мысль: только ли жизнью, отданной за отечество, человек способен доказать свою пламенную любовь к нему?..
— Так или иначе, мы все — одни мгновенно, другие постепенно — сгораем на этом священном костре, — вздохнул Аксаков. — Мой брат Константин — вы помните — ушёл из жизни в самом расцвете лет. Не выдюжил, сгорел...
Веки Тютчева слегка смежились, как бы давая понять, что его мысль воспринята правильно, именно о таких жертвах он и думал.
— Так передайте же Николаю Алексеевичу моё приглашение. Нет, мою просьбу, — напомнил Фёдор Иванович.
«Когда же мы последний раз виделись с Бирилёвым? — спросил себя Тютчев, когда Боткин и Аксаков вышли из комнаты и оставили его одного. — Кажется, в тот день, на кладбище, когда провожали Мари в её последний путь. Тогда здесь, в Петербурге, за оградой Новодевичьего монастыря Неста, помнится, указала рядом с могилой Мари скорбные аршины последнего человеческого пристанища: «Тут — вы, Николай Алексеевич, здесь — Фёдор Иванович, там — я... Как жили рядом...»
После похорон Мари, собираясь на Большую Гребецкую, Бирилёв казался спокойным, и это внешнее спокойствие неимоверно страдающего человека показалось бесконечно дорого Фёдору Ивановичу. Однако он не нашёл в себе даже самой малейшей возможности, хотя бы из приличия только, солгать зятю и упросить его остаться. Он и зять тогда думали об одном: так будет лучше для Мари, чтобы душа её не волновалась в своём дальнем далеке. Однако, наверное, надо было что-то произнести, близкое и родное, полагающееся в такую минуту. Но нуждались ли они оба в каких-либо утешительных словах? Бирилёв поступал как натура предельно сильная — он уходил сам и уносил с собой свои страдания, облегчая тем самым участь других. Тютчев же всё не мог забыть Ниццу и то, что тогда не хватило у него самого стойкости и упорства. Хотя понимал: он ни тогда, ни теперь решительно ничего не мог изменить. Но досадная мысль эта исчезла, и явилось чувство — Фёдор Иванович порывисто обнял зятя и приложился к его лицу...
«Тогда ни я, ни Бирилёв не могли поступить иначе, — подумал сейчас Фёдор Иванович. — Пусть по-разному, но в те дни мы с ним стремились к одной, священной для каждого из нас цели — спасти Мари... Даст ли мне сейчас утешение встреча с Николаем Алексеевичем, о которой я так настоятельно просил Боткина? Как знать... Однако что же такое я намеревался попросить записать, о чём вспомнил, говоря с Боткиным и Аксаковым? Мысль вроде бы обозначилась, наметалась. Но вот кому я её хотел адресовать? Ах да, я хотел продиктовать ответное письмо Шеншиной».