— Феофан Николаич, Феофан Николаич, твой сыночек прибыли!
— Где? Чего? — поразился тот.
— Тут вот мальчик с пристани — говорит, по Оке приплыли, на ладейке купецкой, токмо захворамши и дойти самолично к тебе не могут.
— Ах ты, Боже мой! Ну, скорей бежим!
Гриша был в сознании, но настолько слаб после новой простуды, пережитой во время пятидневного путешествия по реке, что едва говорил слабым голосом. Увидав отца, тихо улыбнулся:
— Здравствуй, папенька! Как я рад тебя видеть! Извини, что тревожу своим недугом...
— Господи, о чём ты! Гришенька, родной! Молодец, что приехал. Только почему без Марии?
Отрок отвёл глаза:
— Побоялась везти маленького Коленьку...
— Коленьку! Неужто?
— Да, родился благополучно. Скоро десять месяцев. Бегать не бегает, но зато ползает вовсю...
— Радость-то какая!.. Ну, потом обо всём расскажешь. Я сейчас распоряжусь, чтобы донесли тебя прямо в твою новую горенку. Будем снова вместе! А потом, глядишь, к нам пожалуют и Машутка с Колей.
«Как же, жди, препожалует она, потаскуха, стерва», — зло подумал Григорий, но смолчал.
А отец, наблюдая, как сына поднимают и кладут на носилки, а потом спускают по сходням с борта корабля, пребывал в тревоге: больно худ и бледен, кашляет противно, а глаза какие-то не его, страшные, тоскливые. Именно такие были у Летиции перед самой смертью. Ох, спаси и сохрани, Пресвятая Дева!
К вечеру усилился жар, юноша дрожал и не мог согреться, несмотря на несколько шуб, наваленных на него. Феофан послал Фимку сбегать в Зачатьевский монастырь за сестрой Лукерьей, сведущей по врачебной части.
Та явилась быстро, осмотрела недужного и велела давать ему молоко и мёд, ноги парить в тазу с горчицей. Оставшись с Дорифором наедине, обнадёжила:
— Ничего, Бог даст, выздоровеет. Состояньице хоть неважное, но не самое скверное. Более тяжёлых вытаскивала.
— Задержись до завтрашнего утра. Не бросай меня одного, — попросил родитель. — Если Грише сделается хуже, я с ума сойду от беспомощности.
— Задержусь, конечно, — согласилась женщина. — Сколько надо, столько и пробуду. Ты не сомневайся.
Ближе к полночи сын слегка успокоился и забылся сном. А монашка и художник, сидя у его изголовья, говорили вполголоса.
— Он у тебя пригожий, — похвалила она. — Кожа нежная, как у девушки.
— Это взял от матери. У меня другая, грубая — настоящий пергамент.
— А зато кудряшки твои. И овал лица...
— Интересно, на кого похож Коленька? — произнёс Феофан мечтательно.
— Отчего твоя жена не приехала? — проявила любопытство Лукерья.
— Побоялась застудить малыша.
— Отчего тогда отпустила Гришу одного?
— Говорит, будто убежал из дома без спроса.
— Да, они, вьюноши, такие... — а сама подумала: «Что-то здесь не так, есть какая-то тайна...»
Ночь прошла относительно спокойно. Софиан под утро даже задремал, привалившись плечом к стене, а когда проснулся, то увидел, что монахиня кормит больного с ложечки.
— С добрым утром, дорогие мои, — произнёс отец. — Как тебе спалось-почивалось, Гришенька?
Молодой человек ответил с натугой:
— Ничего, папенька, неплохо, — и закашлялся.
— Ну, молчи, молчи, сынок, после побеседуем.
Убедившись, что хворый чувствует себя лучше, инокиня отправилась в отведённую ей спаленку — отдохнуть. А родитель взялся почитать отпрыску книгу на греческом. Тот опять уснул, а очнувшись, попросил пить.
— Как ты, милый? — Богомаз провёл рукой по его щеке.
— Вроде бы покрепче... Ты хотел спросить что-нибудь о Маше?
— Не теперь, попозже.
— Спрашивай, не бойся.
Феофан сглотнул, посмотрел в оконце и произнёс:
— Ты скажи одно: я рогат?
Паренёк помедлил, но, решившись, выдохнул:
— Да, увы.
Дорифор слегка побледнел и по-прежнему продолжал смотреть сквозь оконную слюду на косматые осенние тучи, плывшие над Окой. Задал ещё один вопрос:
— Кто же ОН?
В этот раз молчание длилось дольше. Наконец, юноша признался:
— Князь Владимир Андреевич.
— Так я и думал.
— Почему, отец?
— Он всегда на нея смотрел как-то по-особому... Симеошка Чёрный оказался прав: мне не следовало жениться на столь молоденькой...
— А по-моему, ошибка в другом: надо было слушаться преподобного Сергия и из Троицкой пустыни ехать прямо в Нижний.
— Может быть, и так. Только ничего уже не исправишь. Главное, что мы с тобой вместе.