— Вот и ты туда же! Мы с Лукерьей добрые друзья, больше ничего. Я обязан ей очень многим. Вылечила руку мою, — он поднял обезображенную правую ладонь, — и ухаживала за Гришей, помогала принимать Сеника. Славный человек...
— Значит, сам с монашкою сделался монахом?
Помолчав, ответил печально:
— Может быть, и так.
— Ну, а если я скажу, что живёт на свете и другой человек, для которого ты сделался частью его души? И который мучается от твоей к нему безучастности? — Щёки её пылали, а дыхание было прерывистым, частым. — Тоже бы отверг?
Смяв мурмолку в левой ладони, богомаз произнёс взволнованно:
— Кто же это?
У княгини покраснели шея и виски; выпалила звонко:
— Сам не понимаешь?!
Он сидел испуганный. И сказал несмело:
— А Владимир Андреевич как же?
Та распетушилась:
— Пожалел беспутника, совратившего твою Машу?
Свесив голову, Дорифор вздохнул:
— Всё равно... отвечать грехом на грех не пристало... — Поднял взгляд и увидел, что Ольгердовна вытирает слёзы. Засмущавшись, проговорил: — Матушка, пожалуйста... Ну, зачем? Не надо... — Опустился перед ней на колени. — Я в смятении, в голове кутерьма какая-то. Ты княгиня... я простой рисовальщик...
Наклонившись, ласково погладила его по щеке:
— Не простой, а великий... умный, славный... лучший из мужей на земле... Мне не жить, коли ты откажешь.
Грек перехватил её руку и поцеловал. Заглянул в беспомощные, плачущие глаза:
— Я не откажу... твой всецело...
Женщина шепнула доверчиво:
— Мой... конечно, мой...
4.
Жизнь его входила в новые берега: обустраивал свою мастерскую, выполнял заказы, нянчил внука и украдкой виделся с Еленой Ольгердовной. Их любовь была не такая, как другие у Феофана; чувства к Летиции мог бы сравнить с весенним ветром, майской шумной грозой; чувства к Маше — с летним июльским зноем; чувства к Серпуховской княгине — с ясным погожим днём в октябре. И действительно наступала осень — жизни, творчества. А любилось легко, как-то беззаботно.
Ближе к декабрю литовка призналась, что беременна. Дорифор похолодел:
— От кого?
Получил ответ со смешком:
— Ну, не от НЕГО же!
— А не заподозрит?
— Нет, не думаю. Озабочен только своими ратными делами и ещё наложницами. Плохо помнит, посещал ли меня когда.
— Ой, тревожусь — за тебя, за себя, за всех.
— И не думай даже — это будет дитя княжеских кровей. И комар носу не подточит.
В марте родила мальчика, получившего имя Василий. Крестным стал великий князь Василий Дмитриевич, крестной — вдовствующая княгиня Евдокия Дмитриевна. Лишь она одна, кроме Софиана, знала тайну своего крестника; много раз ругала товарку за легкомыслие, но клялась, что не выдаст Храброму. Сам Владимир Андреевич пребывал в счастливом неведении и считал, что пятый ребёнок — тоже от него. Более того, привечал Феофана, вроде чувствовал вину перед ним, заказал роспись каменной стены у себя во дворце. Грек спросил:
— На какую тему?
Князь пожал плечами:
— Только не из Библии. Что-нибудь попроще. Светское, житейское.
— Хочешь, напишу вид Москвы?
— Да, пожалуй. И поярче, повеселее, пожалуйста.
На наброски ушло несколько недель, а затем художник перенёс картину на штукатурку. Он работал быстро и вдохновенно. Из-под кисти возникали белокаменные башни Кремля — Свиблова (по имени боярина Фёдора Свиблова), Беклемишева (или Москворецкая), Тимофеевсьсая (в честь Тимофея Вельяминова), Боровицкая, Троицкая и другие. За кремлёвской стеной поднимались крыши дворцов и сверкали на солнце луковки соборов. Слева извивалась река. Спереди теснились постройки Китай-города и Зарядья. Справа тянулся Охотный ряд с многочисленными лавками. По дощатым мостовым ездили повозки, из ворот Константино-Еленинской башни выезжали кмети — конный разъезд, наблюдавший за порядком, и в его голове узнавался боярин Никифор Кошкин. Маленькие фигурки людей были там и сям — торговались, прогуливались, раскланивались. А по небу плыли пухлые облака и летали птицы. Словом, фреска получилась задорная, жизнерадостная, праздничная, как само настроение Феофана в то время — ежедневно видевшнго Елену Ольгердовну с крошкой-сыном.
На открытие картины съехались бояре, не побрезговал и великий князь. Двери в казённую палату распахнули, и творение великого Грека, освещённое солнцем из окна, вмиг предстало перед взорами изумлённой публики. Все заохали и запричитали, а Василий Дмитриевич даже воскликнул: «Батюшки-светы, что за лепота!» Всматривались в детали, восхищённо цокали языками. Сразу же посыпались заказы художнику: «Мне такую же! Я хочу!» Но бояр оттеснил сам наследник Донского: