Выбрать главу

Майор пожал плечами. Ох уж эти артистические натуры! Подавай им красоту, только красоту. Что это за точка зрения? И при чем тут смерть! Вот уж путаники и любители противоречий. Точь-в-точь буриданов осел. Вы слышали про буриданова осла?.. Он так же, как вы, не знал: то ли ему воду пить, то ли овес жевать… и не двигался с места, колеблясь между тем и другим. Кстати, Буридан был родом из Бетюна…

В тоне собеседника Жерико почувствовал презрительный оттенок. На самом-то деле перед ним стояла не та дилемма, что перед буридановым ослом: его одинаково отталкивала и Империя, и королевская власть — вот оно что. Можно подумать, что майор умел читать в мыслях. Как бы то ни было он сказал:

— Неужели вы не понимаете, что в данном случае осел колеблется не между наследственным и вновь воздвигнутым престолом. Перед ним выбор — эмиграция или Франция…

Франция! Пожалуй, единственное слово, которое могло поколебать этого мушкетера — мушкетера только по мундиру, этого художника, оторванного от своих полотен, от самого себя. Он жил среди людей, для которых Франция перестает быть тем, что она есть, если ее покидает один человек, если из нее эмигрирует король. И Теодору вдруг представились дезертиры на площади Карусель, эти провинциальные дворянчики, у которых не хватило духу сопровождать короля к границе. Что, если правы были они?

— Этот век не по мне, я не нахожу для себя пути, — снова заговорил Жерико, ища взглядом на убегающих вдаль улицах что-то, чего не видно было отсюда. — Может быть, позже… когда люди покончат с распрями, которые никак не увлекают меня. Позже… я снова буду писать картины, да, писать — вот и все. А что — пока не знаю… Должно быть — тот народ, которому не осталось места на земле, его вытеснили герои, чья доблесть в том, чтобы убивать, убивать этот народ. Я отведу ему место на своих картинах. Он будет царить на них таким, каков он есть, лишенный надежды и силы, растративший свою красоту. — Все это приходило Жерико в голову тут же, по ходу разговора. Что ж такого? Мысль всегда импровизация. — Мне хочется сочинять истории. Рассказывать их с помощью красок и теней. Чтобы заглушить звон кандалов, которые мы влачим на нашей каторге. Рассказывать о том, что выпало нам на долю, о новых наших бедах. И я все предвижу заранее: мои картины будут смотреть, обсуждать, на какой-то срок они возбудят толки в газетах и журналах. Потом вкусы изменятся и живопись тоже. Меня перестанут понимать. То, что я выражал или хотел выразить, уже не найдет отклика, останется только моя «манера». Ведь у солдат восемьсот тринадцатого года теперь уже не те лица, их чувства отжили, уступили место новым… Разве можно угнаться за мыслями, когда они то и дело меняются. Давид, тот писал для вечности. Мне же хочется быть художником непрестанно меняющегося мгновения, ловить и запечатлевать его… Взгляните, перед вами Бетюн в страстную пятницу… Никто никогда не напишет этого… И пытаться нечего. Безнадежно. Когда-нибудь художники станут более благоразумны, будут довольствоваться вазой с фруктами. Меня тогда уже не будет на свете. Черт побери, меня уже не будет.

— Не понимаю я вас, — вставил майор, — на вашем месте я пошел бы к старьевщику на Приречную улицу и купил бы себе штатское платье.

Не успел он договорить, как раздались громкие крики. Люди засуетились, лошади у коновязи повернули головы и заржали, забили барабаны, чтобы взбодрить смертельно усталых солдат и коней, и с улицы Св. Вааста на площадь вылетела легкая кавалерия господина де Дама́ с маршалом Мармоном и герцогом Беррийским во главе, следом за ними — черные мушкетеры господина де Лагранж, а дальше целый сонм белых плащей — королевский конвой… Карета графа Артуа, который высунулся из окошка… Опять солдаты конвоя… еще и еще кареты, желтые, зеленые, черные… с пожитками сановных господ и с чванной челядью.