И вдруг оказывалось, что именно они-то и остаются в Бетюне. Как? Значит, не едем? Нет, ехать-то едем, только не все. Да что это наконец — едем мы или нет?
Сумятица и растерянность были таковы, что, кроме отряда кавалеристов из роты герцога Рагузского перед входом в ратушу и гвардейских пикетов у городских ворот, ни одна из частей не была в сборе, роты всех родов оружия перемешались между собой, спешившиеся гвардейцы устроили на Главной площади что-то вроде форума, сходились кучками, спорили, расходились, вливались в другие такие же группы. Вокруг ораторов шушукались, сблизив свои медвежьи шапки, гренадеры, а также кирасиры и гвардейцы конвоя — разношерстная толпа, у которой только и осталось военного что мундиры. Штатские держались в стороне, но даже и в эти для всех решающие минуты случалось, что белые плащи и красные доломаны ныряли в дверь или в проулок следом за какой-нибудь юбкой. Впрочем, большинству было не до того. Одни шепотком, ужасаясь, обсуждали ходившие слухи, другие — во весь голос, с возмущением. Горластее всех были те, что помоложе. Они выспрашивали старших, не считаясь с чинами, впрочем, часто соотношение между возрастом и чином было обратное, и всем, почти без изъятия, казалось величайшим несчастьем не быть в числе тех, кто сопровождает принцев. Если уж умирать зазря, так лучше умирать вместе с ними… Но тут речь шла даже не о смерти. Не хотелось думать о позоре, который горше смерти.
Теодор от волнения не мог усидеть у своего хозяина. Он перекинулся несколькими словами с господином де Пра, который уходил со сверточком под мышкой в караул к Аррасским воротам. Сам Теодор отправился на Главную площадь повидать кого-нибудь из мушкетеров, но те, к кому он обращался, не более его знали, что им предстоит в ближайшем будущем. Монкором завладела кучка волонтеров, один — долговязый как жердь, другой — маленький, чернявый, с девичьим голоском, третий — кудрявый, с подергивающейся губой. Больше всего эти молокососы боялись, чтобы их приверженность к королевской фамилии не была взята под сомнение. Они с негодованием говорили о сцене у Приречных ворот. И, захлебываясь от восторга, описывали геройское поведение его высочества герцога Беррийского. Им хотелось верить, что еще возможна вспышка верноподданнических чувств, что Франция, как один человек, еще поднимется на защиту своих законных властителей. Они не могли примириться с мыслью о переходе через границу, о том, чтобы отдать страну во власть Людоеда, но, если так надо, они готовы и на это. «А вы тоже?» — спросил Жерико у Монкора. Монкор потупился. Жерико отошел прочь.
Он обладал удивительной способностью чувствовать себя в одиночестве среди толпы. Его оттирали плечами, толкали в разных направлениях; отряд кавалерии, криками расчищавший себе дорогу, оттеснил его прямо на батарею, потом он вынужден был остановиться из-за того, что солдаты Швейцарской сотни затеяли ссору с гренадерами, которые вздумали передразнивать их выговор; его отшвырнули вправо, потом влево, под самую башню, когда он стал переходить на ту сторону площади, к «Северной гостинице», где как будто мелькнул господин де Лористон верхом на лошади… а он в который раз задавал себе вопрос, какое ему до всего этого дело. Пусть не для чего жить среди этой своры, так знать бы хоть, за что умираешь! Неудержимее, чем обычно, в нем перехлестывала через край буйная, нестерпимая жажда расходовать избыток сил, которая, должно быть, и есть молодость и которую до сих пор он утолял бешеной скачкой верхом. Было бы хоть за что умирать… Какая горечь поднималась в нем, когда он вспоминал, что по недомыслию отказался участвовать в походах, где люди по крайней мере сражались. А он сделался солдатом под самый конец, только чтобы бежать! В чем смысл всей этой авантюры? Оставив в стороне нескольких сопляков, которые клевали на любую приманку и вместо всяких убеждений довольствовались верностью Бурбонам, — о чем думало огромное большинство, о чем думали их командиры, перебежчики от Наполеона или эмигранты, снова уходившие в изгнание? О тысчонке-другой франков, которую им удалось захватить, о сундуке с парадными панталонами и дорожным несессером, который они взгромоздили на карету. Противно их слушать. Физиономии искажены страхом. Господи, чего им страшиться? Что их атакуют, окружат, будут держать в осаде… Ну и что же? На то и война, которую они избрали своим ремеслом. От Парижа до Бетюна они только и знали, что бежали. Им не довелось увидеть ни единого штыка, ни кончика усов наполеоновского пехотинца. Им было страшно. Что их ранят, что они свалятся в грязь, не найдут крова для ночлега, страшно неравного боя, колющего острия, пронизывающей пули, страшно умереть. И так же, как Теодор, они не знали — ради чего.