Выбрать главу

— О, господи! — охнула Таня.

— Пойдешь за меня замуж, и дело с концом. Отец готов отдать свою комнату. У него там шикарно все сделано. Дерево, камин. А?…

— Только не сегодня, — вдруг испугалась и даже осунулась Таня.

Лицо ее даже стало мертвым: вот она, пришла связь на всю жизнь, семья, дети, муж. И губы, и руки задрожали. А затем произошло то, что не мог понять парень и не понимала сама Таня. Испуг был, да, как она пугалась не один раз и не раз отказывала. И все же радость и гордость какая-то. Если бы парень сказал это раньше, не сейчас, если бы… Она сама не знала, что ей делать. Она была и напугана и обрадована, и все, что затевалось сегодня с режиссером, вся ее будущая жизнь и театр летели к черту. Она покраснела, и засмеялась, и была готова ударить парня. Но что делать? «Буду ведьмой», — решила она.

— Полгода раздумывал. Не решал, — прошипела она злобно и вдруг подурнела лицом.

Она напряглась, она постаралась. Должно быть, такой была нарисована панночка в собрании сочинений Гоголя: красивой ведьмой. Парень даже отшатнулся.

— И это здесь, в коридоре, ты делаешь мне предложение? («О, боги!», — захотелось ей сказать). Так вот, это невозможно.

И парень скис, да так, что Таня стала втолковывать, почему невозможно (и это было ее ошибкой). Отсюда и пошла кутерьма. Во-первых, она старше на три года, в масштабах женской жизни на целых десять лет, их встреча, ей сейчас ясно, это ошибка. Она говорила, что пора ей браться за работу обеими руками. Ведь она актриса и принадлежит сцене.

— И режиссеру? — сказал парень.

— Эх, ты, — шептала она. — Я-то думала: мальчик — ветер, мальчик — порыв. А ты глуп и банален, как все мужики. Ты черт знает что обо мне сейчас думаешь. Да, я поспешила с тобой, мне надо было поводить тебя на корде, как скакуна. («Надо успокоить его»). Сейчас мы обсуждаем мою роль, я буду играть мадемуазель Нитуш, ему разрешают постановку.

Тане не первый раз предлагалось идти замуж, и всегда что-то удерживало ее, а что, она не могла понять.

— Ты пойми, я живу для публики.

— А после коньяка — для режиссера? Я останусь.

— Больше не приходи. Тебе ясно?

— Знаешь, — сказал ей парень. — Я просто уверен, ты должна сначала принадлежать мне и нашим детям. Ну, и обществу. Тебе бабуля расскажет в подробностях. Усекла? На этом и кончим.

— Искусство, — произнесла Таня (и как ненавидела себя потом за это), — требует жертв.

Тут парень и дал Тане пощечину, первую в жизни. Он пробежал коридором, а она, трогая пальцем щеку, пыталась осознать, понять.

Парень грохнул дверью и скатился вниз, треща каблуками. В дверях он поскользнулся и вылетел на улицу ногами вперед. Вскочил.

— Выкинули голубчика? — прошамкала толстая старуха и, обойдя его, вошла в подъезд.

Парень, чтобы успокоиться, сделал глубокий вдох и не почувствовал вкуса весеннего воздуха. Еще вдох, еще… Отпустило. Можно вести машину. И парень унесся, благо была отличная дорога, обтаявший, удобно шершавый асфальт.

Из дома он позвонил мастеру и соврал, что заболел. «Завтра, — решил он, — выпрошу у участкового врача больничный на три дня и все обдумаю». Он прошел к отцу и отыскал спрятанный в шкафу коньяк. Хлебнул. Затем свалился на кушетку у себя в комнате.

Пришел отец. Должно быть, после смены ходил к бабуленьке. Парень слышал, как тот возится на кухне, жарит картошку. Теперь он будет есть ее, густо поливая томатом. Затем напьется чаю с сахаром (пять кусочков на чашку) и молоком. Потом он соберется на работу, с собою захватит пару бутербродов из ломтей хлеба, отрезанных через всю булку. Смазанных маслом и поверх него смородиновым вареньем.

— Ты не проспишь? — спросил отец сквозь дверь.

— Не-а, — отозвался парень. — Ты сам не засни перед сменой.

— Да, я соня, и ты прав. Я пошел.

— Что рано?

— А схожу куда-нибудь. Вить, жратва тебе на столе. Сечешь?

— Да ладно, иди, — ответил сын.

Парень валялся до сумерек. Не ел и не спал. Потом выпил чашку очень густого и сладкого чая, съел кусок хлеба, обмакивая в томат. Все! Больше не хочется!

4

Он оделся и вышел. Вывел мотоцикл и, отвинтив болты, снял глушитель и унес его в гаражик. Повесив замок, он снова и с грохотом унесся к Тане. Поставил мотоцикл, перешел на другую сторону и наблюдал за светящимся ее окном.

Было одиннадцать вечера, и щеки парня разглаживал морозец. Шли поздние пешеходы, ревели дерущиеся коты. Издалека доносились голоса машин и громкоговорителя. Улица тихо втягивалась в землю и лишь в тех местах, где были фонари, приобретала четкость — высвеченной брусчаткой, углом дома, телом автомобиля. Вот Таня задернула занавеску, пеструю, и погасила верхний свет, и парень увидел сутулую мужскую тень. «Он весь какой-то скрюченный и хищный, — думал парень. — У него не нос, а клюв». Тень режиссера увеличивалась, уменьшалась, исчезала. Она взмахивала руками. «Треплется, наверное, — думал парень. — Уламывает. Как это и принято делать с одинокими девушками». Что кричала ему однажды ехидная старуха? «Женись! Девка — общее достояние». Вот такие дела. И вдруг свет у Тани погас. Парень даже вздрогнул. Он вдвинулся в тень, потому что решил, они сейчас выйдут, режиссеру давно пора домой, и Таня прогуливается перед сном. Выйдут… Они же не выходили. Заночевал у нее? Парень даже похолодел. Злой вид и Танины слова его не пугали, о пощечине он уже забыл.

Но это обрушилось на парня, словно кипяток. Жар пробежал от ног к голове, и парень шатнулся, испытав головокружение. И все потому, что на мгновение он вообразил Таню голенькой. Ведь она тонка и хрупка, но на самом деле гибкая и крепкая, как сыромятный ремень. Попробуй, завали такую. Как змея, она вывернется из-под тебя.

А сейчас она с крючконосым, одна в темноте. А всем известно, чем занимаются мужчина и женщина, когда темно. И парень жалел, что не затеял драку еще тогда. Дракой бы это дело вычерпалось. Что сделать сейчас? Пользуясь дубликатом ключа (он ощутил его в кармане), вломиться к Тане, высадить дверь плечом. Чего там, дверь он вышибет запросто. Но Таня… Ведь не жена она ему… Но, может, режиссер вышел как-нибудь незаметно, может быть, отперта забитая гвоздями вторая дверь, что ведет во двор? Войти к Тане. Но парень не шел. Он чувствовал, что так еще остается надежда, пусть и глупая, а войдешь — ее не будет.

Что сделать? Шарахнуть камнем? А вдруг угодишь в соседнее окно? Парень такое переживал первый раз. Он был красивый, рослый, ухватистый. И если заваривалась каша, то парень предоставлял расхлебывать ее другим, некрасивым и неухватистым. И вот, напоролся сам. У-у, стервецы… Принесся ветер и мазнул лицо, как ладонью. Что сделать? Тряхнуть дома?… Исчезнуть с этой улицы, где режиссеры спят с актрисами, улететь, как улетел ветер, тронувший лицо, нестись все дальше, дальше. И это просто, на той стороне улицы ждет его железный друг, он застыл в ожидании.

Парень бросился к мотоциклу — ух, и холоден, — схватил руль. Надвинув шлем на голову, он толкнулся ногой. И мотор, не усмиренный глушителем, зарокотал. Треск несся от дома к дому, он нарастал, становился громом. Дома уже тряслись. «И как я забыл, — изумился парень, выворачивая на мостовую, стараясь не задеть стоящий здесь «уазик». — Ведь я же и хотел нашуметь». Да, надо унестись отсюда, как ветер или молния, в громовых раскатах мотора. И парень выжал газ.

Эхо, отразившись от стен, катилось впереди него. Гром, скорость, ветер… Это парень любил еще маленьким пацаном, когда отец проворонил мать, и они остались одни, и старуха купила и подарила сыну «ИЖ», еще необработанный, жесткий в сочленениях, прыгливый, будто козел. Но все равно было замечательно: вперед, вперед… Он сидел, обхватив руками теплую, широкую спину отца и просил: «Папа, гони, папа, скорее…» «Да куда ты спешишь?» — возражал отец и вел мотоцикл неторопливо, вдумчиво, сколько его ни погоняй ударами лба в необъятную, мускулистую, потную спину. Потому что говорить на ходу опасно, можно прокусить язык…

Ладно, глушитель… Татьяна узнает, что он здесь. Парень с грохотом замкнул квартал раз, второй, третий…