Мать Селена, покровительница тайных вздохов и тихих женских радостей, утратила для Гикии притягательную силу.
Гикия полюбила беседы с отцом — от Ореста за стадий несло ледяной отчужденностью, Ламах же был добр и приветлив с дочерью; кроме того, старик был тверд, крепок и близок к жизни и земле, а жизнь, земля и события, на ней происходящие, теперь чрезвычайно занимали молодую женщину.
— Не понимаю, что творится в мире, — качал головой архонт. — Он ветшает, как цитадель Херсонеса. Где былая мощь? Старится Херсонес, дряхлеет Боспор; напротив, степные варвары набираются сил. Глядя на них, смелеют рабы. Дева-богиня! Если рабы и скифы возьмут и объединятся, сколько их ни есть, и ударят по нашим древним городам, куда мы денемся? Не могу уяснить, как бы ни ломал голову, что делается в Тавриде, но чувствую — наступает новый век. Век чужой, не наш…
«Отец уже сед — потому и мнит, будто и мир поседел с ним вместе, — подумала Гикия; к сердцу прихлынула жалость. — Или… или он прав? Сколько раз приходилось слышать: раньше города у моря кичились богатством и силой, эллины хорошо одевались, досыта ели, пили и веселились, а теперь Таврида оскудела, с каждым годом жизнь становится хуже… В чем же дело, если так?»
Гикия пристально, с глубокой задумчивостью, поглядела отцу в глаза.
— Больной, чтобы излечиться, обязан выяснить причину болезни, — проговорила она медленно, с расстановкой, как бы прислушиваясь к движению своих мыслей и излагая устно по мере их неторопливого развития. — Иначе он умрет. Не так ли? Наш мир — болен. И мы должны обнаружить и вскрыть язву, если хотим спастись.
Неприятно удивленный, в глубине же души — радостно тронутый проницательностью дочери, Ламах закусил губу.
Он знал — Гикия умней многих мужчин, но не догадывался, что она мудрей родного отца. Ишь ты! Обидно. И все же придется, видать, с этим примириться. Новые времена — новые люди. Старик вздохнул, печалясь не столько о том, что жизнь ушла вперед, сколько о том, что он сам остался позади.
— Верх любого храма, — продолжала Гикия с той же серьезной, пытливой задумчивостью, — опирается на колонны. Если они придут в негодность, крыша перекосится или осядет вниз, все готово вот-вот рухнуть: архитрав, фризы, карниз, стропила, черепица… На каких устоях держится Херсонес?
Ламах метнул на Гикию быстрый, пронзительный взгляд, наморщил лоб, напрягая мысль, затем понимающе кивнул и бросил отрывисто:
— На рабах.
И, внезапно поднявшись, отступил, бледный, уже наперед зная, что скажет дочь, и страшась ее слов, но Гикия, такая же бледная, безжалостно спросила, глядя на него в упор:
— Нет ли щербин на этих устоях, отец?
— Молчи! — сдавленным голосом прикрикнул старик на женщину, и оглянулся резко и опасливо, как вор на чужом дворе.
Он долго стоял так — неподвижный, словно каменный, потом медленно сник, махнул рукой, тяжело сел и ответил хрипло, с мучительной откровенностью:
— Какие там щербины — рубцы кругом, трещины, пробоины! Одна видимость осталась…
— Почему?
— Рабы не хотят работать.
— А прежде хотели?
— Нет, и раньше отлынивали от труда, но их было куда больше.
— Почему же их стало меньше?
— Одни умирают от старости, другие — от болезней, третьих — убивают надсмотрщики. Вот, засек же Аспатана того скифа. Я отлупил мерзавца палкой, раз ты его прислала, но… он-то чем виноват? У нас же, у своих господ, научился зверствовать. И раньше рабов уничтожали кто как мог, но взамен одного погибшего хозяин приобретал двух, трех, и дело спорилось.
— Где приобретал?
— На войне. У театра живет старик Доркон, знаешь его? Ему сто с чем-то лет. Я иногда беседую с ним. Он сам немало видел и в детстве от деда слышал многое. Так вот, он говорит, что тогда, раньше, у эллинов была для войны сила, а теперь этой силы нет.
— Куда она девалась?
— Куда девалась? Хм… Вопрос сложный и запутанный. Тут легко ошибиться. Я ведь не задумывался до сих пор над подобными штуками. Ты заставила.
Куда, говоришь, сила девалась? Давай соображать. Мне вот что кажется.
Давно, еще когда все начиналось, рабов тоже было немного, но это было не так плохо, как сейчас.
Видишь ли, свободные, то есть те, кто владел рабами, считались более или менее равными между собой. Ни особенно богатых, ни особенно бедных. Все жили за счет рабского труда и получали примерно одинаковую долю.