Пока гремели трубы, возвещая о приближении цесарского посольства и о вступлении его в Палату, пока сам царевич оглядывался в незнакомом покое, куда раньше не водили его, -- все шло хорошо.
Но вот вошли послы, стали по местам. Отдали поклон Алексею, который сидит на богатом троне, украшенном резьбой. Два золоченых рыкающих льва, снимки с византийских образцов, охраняют по бокам помазанника Божия...
Заговорили что-то по-латыни послы. Толмач перевел. И вдруг послышался голос Алексея. Так отчетливо, ясно прозвучал в наступившей тишине:
-- Брат наш, цесарь Леопольдус, добр ли, здоров на царстве на своем?
Словно подхватило баловня-царевича, который души не чаял в отце.
-- Тятя, тятя там! -- сорвавшись с рук мамы, закричал ребенок и прямо кинулся к дверям, ловко увертываясь от второй няньки, думавшей перехватить его на пути.
Все растерялись.
Миг -- и, распахнув завесу, показав царицу своим боярам и иноземным с ее свитой, в домашнем уборе, не набеленную, не нарумяненную, как тогда водилось, без фаты -- царевич с криком:
-- Тятя, миленький! -- хотел уж бежать сквозь толпу бояр и послов к трону.
Алексей и улыбнуться был готов и поспешил нахмурить брови, понимая, как неуместно появление ребенка в торжественную минуту, как много будет толков о царице, которая невольно явилась всем в таком непривычном виде.
Растерявшаяся было в первую минуту мама Петра, княгиня Голицына, забыв свою важность и почтенную толщину, успела-таки кинуться за ребенком, схватила его на руки и плачущего, брыкающего ногами, барахтающегося, словно вьюн, -- принесла к матери.
Так и не доглядела Наталья приема. Пришлось унести самой Петрушу и утешать своевольного, упрямого мальчугана...
За исключением таких мелких волнений спокойно протекала жизнь и Натальи и детей ее. Ребяческие игры, болезни и ссоры -- все это обычно, со всем этим знакомы матери целого мира: и царицы и поденщицы...
Чтобы ребенок имел сверстников для игры, к нему допустили по выбору около сорока мальчуганов, из "жильцовых", из служивых семей, живущих во дворце. Царевич был еще очень мал, и поэтому не разбирали -- знатного или простого рода мальчик. Лишь бы здоровый, веселый был.
Часто летом, особенно под вечер, оставя пяльцы, вышивание или хлопоты по домашним делам, Наталья шла в сад, на лужайку, где Петруша резвился со своей крохотной свитой, под зорким наблюдением очередной мамы, нескольких нянек и двух-трех боярских сыновей, молодых парней, годных на всякие послуги.
Гам и звон детских голосов так и висел над лужайкой. Чаще всего играли в ратный строй. И конечно Петр был всегда во главе войска, хотя годами моложе всех. Но ростом и видом он казался много больше своих трех лет. Про смышленость и говорить нечего.
Один из сверстников, Екимко Воронин, мальчуган лет шести, сын стрелецкого полуголовы, хорошо знаком со всем ратным строем.
От него и царевич и все мальчуганы быстро переняли военные приемы.
Деревянные мушкеты, сабли, самодельные бердыши и луки со стрелами -- всегда были в распоряжении роты лилипутов. И впереди нее особенно важно, подражая большим, выступал полнощекий, румяный Петр, темные кудри которого так прихотливо выбирались из-под блестящего шишака, а глазки горели веселым, задорным огнем.
Устраивали мальчуганы и примерные войны, причем всегда побеждали те, кого вел на битву царевич. Отчасти сами дети старались потешить царственного сверстника. Но и сам он так стремительно вел на битву "войско", несмотря на ребяческий возраст, так умел поднять воинственное настроение у своих, что противникам только и оставалось бегство или сдача в плен. Царевич в пылу столкновений забывал обо всем, не думал о возможности получить толчок, удар, хотя бы и очень чувствительный. Даже не плакал, если ему делали больно. Он заметил, что товарищей, задевших его, хотя бы и нечаянно, наказывали потом очень сильно и надолго запрещали появляться для общей игры.
Со слезами он бежал тогда к матери, а то и к царю, просил, чтобы вернули ему ратника, лепеча своим решительным, хотя и нетвердым говором:
-- Не обизай ен Петрусу... Не дюзе бобо Петрусе... Пусти к Петрусе Сеню...
И Сеню прощали, снова допускали к царевичу.
Часами любовалась мать своим первенцем. Окружающие ее боярыни что-то толковали царице. Она отвечала им изредка, почти не вникая в докучную, привычную болтовню, состоящую из дворцовых вестей и пересудов, из отрывков того, что по Москве толкуется... И все глядела на сына, думала да гадала: что ждет его в жизни?
Наведывался изредка и царь в свободные от дел минуты полюбоваться на своего любимца, потолковать с Натальей о том, кто им ближе и дороже всего на свете.
Конечно, окружающие удалялись тогда к сторонке, чтобы не мешать, не мозолить своим присутствием глаза царю.
Изредка лишь покидал царевич свои шумные игры, стрелой кидался к матери, чтобы приласкаться к ней, к отцу, поделиться впечатлениями веселой забавы, выпросить для себя и для своих товарищей яблочек, жамок, орехов, которые тут же "дуванились" поровну... И снова поднимались шум и возня, все голоса покрывал звонкий, веселый голосок царевича.
-- Дал бы Бог на ноги поднять Петрушу, -- часто повторял Алексей. -- Вот бы царь был земле. Гляди: дите малое, а какую отвагу да разум, сколь много даров своих отпустил ему Господа... Не Феде чета... Тому-то и жить в тяготу, не то дело царское вершити... Не глуп и Федя. Грех сказать. И душевный парень. Да больно размазня... А вот этот...
-- Ох, уж молчи лучче, Алешенька. Услышут -- и со свету сживут мне сыночка Милославские да присные их... И то, слышь, толкуют: научаем мы тебя с Артамоном, слышь, с дядею, да с батюшком моим, што-бы ты детей старших наследья лишил, все моим детям отдал бы... Вон што толкуют... Так уж ты не сказывал бы и сам ничево, миленький...
Так с тревогой упрашивает мужа Наталья.
-- Глупая. Никому же я, тебе говорю... Все одно, хоть бы и не думалось мне, нешто они в покое останутся? Лютеют час от часу, вижу я, слышу, доходит и до меня все, што круг царя деется... Не смогли в те поры помешать женитьбе моей, теперь всяки петли плетут, как бы тебя свернуть, и мне -- крылья отсечь... И деток наших со свету сжить... Гляди, никому большой веры не давай. Сама робят блюди. Бабушку проси, Анну Левонтьевну, пущай за внучком денно и нощно... И сестру свою, и...
-- Да, уж и просить не приходится. Гляди сам: вон, ровно наседка над птенцами, матушка так и караулит всюды, где наш Петрушенька... Што он пьет, што ест -- все сама наперед надкушает да опробовать неволит тово, хто яства подает... А от порчи, сам знаешь: един Господь оберечи может... Коли сила да злоба у ково столь велика, што могут на младенца, на душку на ангельскую чары пущать... И мощи на ем, на миленьком, на кресте навешены святые... И святой водой омываем, коли чуть хоть бы што... Лекарь, почитай, ежедень смотрит и язык и всево Петрушеньку... Бережем, как можем. А тамо -- Божия воля... Да спасет ево Великий Спас и Пресвятая Мати Богородица...
-- Аминь...
И оба, замолкнув, глядят на ребенка, который беззаботно, не чуя, какое величие и какие опасности ждут его впереди, -- носится по лужайке, покрывая птичий перезвон своим веселым, детским щебетаньем.
Опасаясь оставить ребенка без своего призора, царь и царица брали его с собою, куда бы ни выезжали, хоть на короткое время из Москвы или из летних пригородных дворцов. Ездил он и на осеннее, обычное богомолье царской семьи к Сергию-Троице.
Нравилось ребенку зрелище, которое развертывалось всегда в виду высоких мшистых стен знаменитой Лавры, еще так недавно выдержавшей грозную осаду.
Все иноки обители с местным духовенством во главе, отец-игумен, митрополиты и власти духовные, сьезжавшиеся обычно к тому времени в монастырь, окрестные жители, монастырские крестьяне, с хоругвями, с иконами под торжественный звон колоколов, с пением псалмов выступали из главных ворот Лавры навстречу царскому поезду.
Царь с царицей покидал карету, которую еще тащил шестерик могучих, взмыленных от усталости коней, и, окруженный своей и царицыной многочисленной свитою, ждал с непокрытой головой приближения крестного хода.