— Ты б ее к разуму привел, Костя. Давно пора.
— Тебе легко, — сказал Сучок, — твоя спокойная. А моя как расшумится, хоть в соседнее село беги.
— Приучил.
— То-то и оно, что приучил, а отучать поздно. В силу вошла.
Раз за разом хлопала дверь, заходили люди. Переодевались, курили. Кое-кто начал возиться с железками. Вчерашних событий будто не было. Жизнь была разделена на дни, и каждый из них имел свой сюжет: завязку, кульминацию и развязку, и то, что было вчера, уже к сегодняшнему дню не имело отношения. Так было многие годы: на собрании можно было гневно говорить о потерянных минутах, об ущербе, нанесенном делу, но оставался испытанный годами ритуал, а он состоял в том, что перед началом работы нужно было покурить, рассказать, что было с тобой вчера вечером, что отчубучили дети или жены, обменяться мнением о фильме по телевизору. Иногда случалось, что кто-то приносил свежей колбаски из забитого кабана, и тогда каждый пробовал угощение и высказывал свое мнение о качестве продукта.
Николай видел, что работает он один. Подходили люди, здоровались, шутили, иной спрашивал:
— Дядь Коль, чего это ты, а?
— Дел много.
Пока что никто ничего не понимал. Костя кинулся к титану, налил свежей воды, включил ток. Вернувшись, сел на край верстака, засмолил сигарету. Хотелось сказать ему: ну чего расселся, дел-то под завязку? В последний момент раздумал.
Накладки сильно стерлись. Еще летом чувствовал при торможении, что не очень надежно держат тормоза, да все не было времени. Когда же делом займутся? Ведь уже полчаса рабочего времени прошло.
Наконец загудел точильный станок. Слава богу, кто-то додумался. Костя мается от безделья, заглядывает то в шкафчик, то в яму.
— Ты чего?
— Да шут его знает, вроде бы наждачку потерял. Вот тут лежала, на тряпках. Зараз нету.
— Разуй глаза, вон там, на верхней полке у тебя завсегда наждачка.
Сучок по бокам себя ударил:
— И верно. Ты гляди, это ж ты как, чи ушами видеть наловчился?
— Не болтай, за дело берись.
— Ох, грехи наши тяжкие… Придется.
Постепенно включаются в окружающий мир звон металла, гудение станков, визг точильного колеса, буханье кувалды. Зашипел кислород на сварочном стенде.
Руки делают привычную работу, а мысли свободны. Может, не прав он, что решил все молча. Может, месяцами придется показывать самому, как экономить минуты, и все будет попусту? Но слова, нотации, замечания — это все уже было. Человеку неприятно, когда его поучают. Это сразу подчеркивает, что поучающий умнее, и вызывает сопротивление. Здесь нужно иное; пусть каждый поймет его поведение просто как ненавязчивую подсказку: вот здесь теряются твои рабочие минуты. Только поймет ли? Может, воспримет как обычно: рвет человек жилы — и пусть, это его личное дело.
В обед он зашел в красный уголок, развернул на столе свой узелок, сел. Мужики собирались по домам обедать.
— А ты что, не пойдешь? — Сучок уже влез в кожух и теперь недоуменно разглядывал его снедь.
— Да нет, времени много уходит. Тут перекушу.
Все ушли, а он остался один в целом здании, только за окном шаркал голой, из обмерзших прутьев, метлой Евсеич да гудел вентилятор калорифера. В непривычной тишине гулко падали капли из неплотно прикрытого крана.
Так и есть, на обед ушло двадцать минут, это чтоб не спешить, чтоб попутно проглядеть газетку. Потом прилег на лавку у окна, подремал. Без пяти час вышел к верстаку, включил свет. В цеху было пусто. Зажал колодку в тиски, начал заклепывать. Мелькнула мысль, что можно было б прихватить обеденного времени чуток, никто ж не видел, но подумал, что нужно просто самому определиться, как работать, что успеваешь сделать, если честно выполнять рабочий распорядок? Три колодки сделал, а вот с последней затянул.
Ну вот и готова. Отложил в сторону, полюбовался. Ничего вроде вышло. Теперь до следующей зимы машина будет как конь становиться при первом нажиме на тормоз. Этот образ — как конь — остался с раннего детства, когда отец еще до войны брал его с собой в ночное. Садил его на смирного мерина Анчутку, и они скакали к лугу. Иногда Николай на полном скаку натягивал повод, и мерин сразу же замирал на месте, только недовольно ржал. Отец тогда ругал его за это, говорил, что животному больно от железа удил во рту. Растил его в любви к природе, запрещал ломать ветку дерева без надобности, а когда пришлось — до последнего вздоха стрелял в фашистов на том самом глухом полустанке, где легли они все восемь, преградив путь секретному нацистскому эшелону.