Геннадий Юрьевич суховато кивнул ему на стул, дважды черкнул неразборчивую роспись. Получив бумаги, Эдька остался стоять перед столом, надеясь объяснить Морозову, почему он настаивает на дальнейшем расследовании, но Геннадий Юрьевич демонстративно показывал ему, что занят сверх всякой меры, и Рокотову ничего не оставалось, как тихо выйти из его кабинета, с грустью отметив, что жизнь его, похоже, повернулась не в лучшую сторону.
В конце дня, когда билет на самолет уже лежал в кармане, Эдька подумал, что неплохо было бы смотать в Лесное. Если уехать на пятичасовой электричке, можно было бы вернуться в город с последней, одиннадцатичасовой. Несколько часов побыл бы с родителями. Зайдя в приемную, чтобы доложиться об уходе, он увидел, как из кабинета Морозова вышел Тихончук. Лицо Александра Еремеевича было красным, как будто бы он только что посетил парную. Глянув в лицо Рокотова, он буркнул что-то и быстро зашагал по коридору.
— Этот… он долго был у Геннадия Юрьевича?
Секретарша Люся глянула на часы:
— Минут десять. Странный, да? Я тоже заметила.
— Еще какой странный.
— Серьезно, Эдуард Николаевич? Расскажите.
— Потом когда-нибудь. Люся, я пошел домой. Мне завтра в командировку.
— Я знаю, Эдуард Николаевич. Приказ печатала. В Новинск, да?
— Туда. Так я пошел, Люся.
Смешная девчонка. В прошлом году школу окончила. Мечтает о следовательской работе, вот и набирает стаж в прокуратуре. Их человек пять взял на работу Ладыгин. Ходят по коридорам и дышат воздухом детективной романтики. Правда, теперь они уже немного разобрались, что к чему, и одна уже заявила, что передумала и пойдет в пединститут. В жизни-то не совсем все так, как в книжках.
Уже в вагоне электрички он снова подумал о посещении Тихончука. Почему пришел? Не вызывали ведь. Крутит. Ничего, теперь волчком завертишься, ворюга несчастный.
За окном медленно тянулся заснеженный лес. Иногда, сквозь хоровод снежинок, вползало в поле зрения желтое пятно станционного фонаря, визжали тормоза, состав дергался и застывал на месте, будто норовистый конь, внезапно остановленный на скаку. Шипели двери, и становился слышным посвист ветра. Рано темнеет зимой, оттого и ночи кажутся бесконечными. Метель закружила, значит, от полустанка придется по глубокому снегу идти. Набьет в ботинки. Ничего, дома отогреется. Отец в котелок угля подбросит, и батареи будут огненными. А мама чего-нибудь вкусного сготовит. Нет ничего в мире более теплого и уютного, чем отчий дом. Недаром ведь про него и песни такие поют. Только Надю вот не принимают. Для них она, как отец выразился однажды, приходящая. Вроде и не обидное слово, а если вдуматься, то получается совсем наоборот. Им, старикам, все кажется в ином свете. В конце концов пора уже понять, что сын взрослый и может сам все решать. А попробуй им это скажи? Мать за капли схватится, отец сопеть начнет и гонять морщины на лбу. Знает уже он, Эдька, как такие штуки бывают.
И все ж время от времени возникает у него необходимость вот так прийти и все рассказать отцу. Знает, какой услышит ответ, знает дословно, даже голос отца будто бы слышит, когда он произносит этот самый ответ, но все ж… Странная человеческая психология. Услышит от отца то, что давно уже знает сам, но на душе станет спокойно, будто получил заранее отпущение всех грехов и ошибка тебя уже не страшит.
Метель и в самом деле разгулялась. Когда Эдька вышел из вагона, огни Лесного едва просматривались. Народу вышло немало, и только сейчас он понял, сколько людей работает в городе. Шли группами, обгоняли его, на ходу здороваясь. А иные вид делали, что не узнают. Не спешил, надеясь, что ушедшие вперед протопчут дорогу. Так и оказалось. По узкой тропке теперь можно было ехать на грузовике. Да, Туранову не позавидуешь. Вон сколько нахлебников сидят на земле. По зарплате и всему прочему вроде городской, а спать приезжает с асфальта на землю. Тут уютнее и сытнее, да и воздух чище.
Окна в доме горели не все. Мать, видно, на кухне, а отец только с работы пришел, умылся и сейчас натягивает на плечи выгоревшую донельзя, когда-то голубую, а теперь непонятного цвета просторную рубаху. И когда он постучал в дверь, то знал, что откроет щеколду отец.
— Ну, здравствуй, папанька…
Отец стоял на пороге, застегивая на груди последние пуговицы рубахи. Молча отступил в сторону, и Эдьке показалось, будто он что-то прячет на лице. Ударил свет, и Эдька обнаружил, что отец запустил усы: редкие, белесые, мочалистые. Не сдержался, засмеялся. Отец сконфуженно потирал лоб: