— Скажу прямо, Иван Викторович, на заводе сделано много доброго, об этом тоже доложу на коллегии, но одновременно буду настаивать на объявлении тебе выговора. Повод к жалобе ты подал сам. Вот так. А жалоба Касмыкова — грязное дело. Об этом тоже скажу, где надо. Если в чем сделал не так — прости. А сейчас прощаюсь, надо еще собраться.
— Машину дать?
— Не надо. Пешком здоровее. Да и тематика следующей жалобы исчезнет. Глянь вон…
Туранов выглянул в окно. Директорская «Волга» стояла у подъезда административного здания, а чуть поодаль прогуливался Касмыков, время от времени поглядывая на окна директорского кабинета.
— Черт знает что, — сказал Туранов, — даже в голове не укладывается: вроде бы нормальный человек, инженерный пост занимает на заводе…
Муравьев усмехнулся:
— Будь здоров, Иван Викторович. Хотел тебе сказать «до встречи», да раздумал. Можешь ведь не так понять. Газеты нынче читал?
— Да не успел пока. Обычно дома проглядываю.
— Ну, прогляди-прогляди. Сегодняшние «Известия». До свиданья.
Он собрал свои бумаги в «дипломат» и вышел. Через несколько минут Клавдия Карповна принесла газету. В ней было краткое извещение о назначении нового министра.
Постоял у окна, понаблюдал, как удалялась по аллее скверика к троллейбусу сутуловатая фигура Муравьева. День кончался, и надо было думать о завтрашнем.
20
Андрей Кулешов задумал уходить. Эта мысль, впервые пришедшая к нему в одну из бессонных ночей, теперь обретала все большую рациональность. С какой стороны ни кинься — выходит, что надо покидать теплый причал и снова идти в неизвестность. Последний разговор с сыном ставил точки над всеми проблемами. Да и с Фросей складывалось так, что лучше уйти бы. То ли ночью во сне сболтнул что, то ли догадываться стала, что на душе у него происходит, только замкнулась она. Стали теперь молчать вдвоем, почти не общаясь. Злобы, недовольства со стороны женщины Андрей Корнилович не видел, это было облегчением. Задумался теперь над всеми своими встречами, и получалось везде, что рано или поздно приходилось ему уходить. А что было в его судьбе такого, что мешало ему быть счастливым, как все его ровесники? Да ничего. Ошибки у любого бывают, только плата за них разная. Ему пришлось платить по самым высоким расценкам.
Стоял все эти годы он вроде перед судом. Никого вокруг не было, сам с собой только и разговаривал, бывало, а все ж перед судом. Твердо знал, что на земле сейчас навряд ли сыщется пять человек, которые знали бы постыдные части его житья-бытья, а вот чтоб все про него знать — такого человека на земле не было. Ряднов давно в сырой земле, отобрав смертью своей у него, Кулешова, единственного сына. Володька Петрушин, в чьей смерти он считает себя виноватым, за сорок годов уже лежит под обелиском в Марьевском. Бывшие сослуживцы кто где, в большинстве своем уже тоже счеты с жизнью кончили. Нет ему судьи на земле, кроме сына, да и тот только Ряднова простить ему не может. Ушел сын, своей жизнью живет, у него, отца, не ищет опоры и совета. Выходит, куда ни кинь — всюду один, всюду люди глядят на него как на чужака, приблудившегося к ним по случаю, без корней, будто перекати-поле, заброшенное волей ветра в эти края. Пытался прибиться к Рокотову, да тот великомудрый, все вопросики складывает, норовит к душе поближе. Еще пару попыток сделал с ближайшими соседями законтачить, хоть по простым житейским делам: одному сено помог стоговать, другому осеннюю обрезку в саду сделал. Доброго все одно не вышло ни в том, ни в другом случае. Как были на расстоянии друг от друга, так и остались.
Приезжали Фросины сыновья. С неделю потолклись и уехали. Тоже все было не по душе. Ловил на себе их недоуменные взгляды: кто это и что тут делает? Терпел. Фрося металась между ним и детьми, да так и не прислонилась куда-нибудь. Осталась горечь от недомолвок, от несказанного и сказанного, от виденного и предполагаемого. А рядом, в километре, живет его кровиночка, внучок Васька, к которому заказана ему дорога на долгие годы. Только когда уйдет от отца с матерью, только тогда может к нему подойти дед и попытаться объяснить то, чего не удалось объяснить отцу.