Пошел не дорогой, а через поле, напрямик. Так к трассе километров пять, а дорогой и на семь потянет. Если б не боязнь встретиться с Фросей, подался б на электричку. Да уж потерпит. Разговор с ней сейчас совсем не ко времени.
Ветер будто повернулся. Раньше хлестал снегом справа, а теперь напрямки в лицо. Так и должно быть, теперь через перелесок, овраг, и там уже помех не будет. А по трассе в любую погоду машины идут. За трешку до города любой возьмет.
Теперь пожалел про сапоги. Не подумал, надо бы взять было. Ботинки и в чемодане не сопреют, а сапоги здесь во как сгодились бы. Да еще с портяночкой байковой. Эх, дурак… Разогнался. А сапоги юфтевые, теперь таких не сыщешь. И забот бы зараз не зал. А то снег-то в ботиночки уже набился, по целине ведь шагает. Теперь ноги подмерзнут.
Загудела где-то слева электричка. Фрося с ней приедет. Придет домой, откроет. Подумает, что в магазин пошел. Худо, коли в шкаф заглянет и поймет, что забрал все свое. Будто увидел, как сидит она у стола, уронив руки на колени, слезы текут по щекам. Это ж село. Разговоры пойдут, а бабе это ни к чему. Да и хозяйство справное. Сидел бы. Нет, поздно уже. Раз решил, идти надо.
Будто держала его метель. Всей силой своей бешеной уперлась в грудь, с места не сдвинешься. Вот нечистая сила. Врешь, мочь еще есть. Одолею. И не свисти. Видали мы всякое. В Сибири не такие заварушки случались, один раз через тайгу за сто с лишним километров пер, и то ничего.
Замаячило невдалеке что-то темное. Никак, дом? Нет, не похоже. Скирда. Вот тут бы присесть. А что, спешить некуда. Ему некуда теперь спешить, сам себе голова. Снова в путь-дорожку навострился. И на душе полегчало: состояние не то что привычное, а просто знакомое.
С подветренной стороны скирды было тихо. Привалился спиной, постоял. Нагреб соломы, прилег. Сразу по телу разлилась приятная истома: все ж годы дают знать себя. Подустал. А раньше бы отмерял эту пару километров по снежной целине почти шутя.
Расшнуровал ботинки, вытряхнул из них снег. Поверх теплого носка обернул ноги клочками газеты, найденной в кармане пальто. Теперь стало полегче. Поднял воротник пальто, прикрыл глаза. Тотчас же принялась за работу память. Отрывки давно пережитого замелькали, как в калейдоскопе. Картины давнего сменялись совсем недавними, будто память, выхватив из глубины забытого тот или иной эпизод, торопилась прикрыть его нынешним. Давние картины тускнели, были черно-белыми, в то время как близкие по времени возникали в ярком цветном изображении, будто память, как старая кинопленка, тоже с годами приходила в негодность.
Плеснулась в душе жалость к себе: а ну как придется где-то вот так умирать? Больше всего боялся дома для престарелых. Надеялся на то, что с годами сын поймет, простит. Похоже, что расставались теперь навсегда А как же быть? Для кого собирал деньги? Для кого не жалел себя ни в сибирских морозах, ни при среднеазиатской жаре? Хоть никогда не отказывал себе в радостях жизни: сладко ел и мягко спал, все ж целые годы собирал деньгу, чтоб когда-то вручить сыну или внуку. Картину эту видел во всех деталях и представлял ее часто: он отдает деньги своим, и они счастливы — такая прорва денег, хоть машину покупай, хоть на курорты паняй. Сын, прослезившись, берет его за плечи, ведет к столу, внук щебечет что-то свое, ласковое, неразборчивое, невеста подкладывает любимому свекру лучшие куски, а он, Андрей Корнилов, тоже разволновавшись душой, машет рукой: «Что деньги, разве кровь родная не дороже… Да я… Да что тут говорить?» Дальше фантазия не шла, оставив впереди голубую мечтательную дымку, будто давая волю самым смелым предположениям.
Метель ворвалась в мечты злым насмешливым воем. Куда идти, к кому идти? Где искать опору, убежище? Кому он нужен, если, не дай бог, случится что-то со здоровьем? Кто пригреет, кто руку протянет? Сейчас он был в претензии ко всему свету, ко всему человечеству. Он не хотел помнить, что шестьдесят с лишним лет жил для себя одного, твердо веря в то, что на этой земле каждый норовит обставить соседа и тот, кто преуспеет в этом, удалец и счастливчик. Десятки лет убеждал себя в том, что людям верить нельзя: обманут, обведут.
Многие годы жизни глушил он в себе мысли о том, что зла на земле меньше, чем добра. И хоть общение с людьми постоянно давало ему доказательства того, что люди, в подавляющем большинстве, всегда готовы помочь, поддержать, накормить, коли возникает в этом нужда, все ж думать о человеческой несправедливости было сподручнее. Тогда и он мог к миру с волчьим оскалом, в обиде да в претензии. А то б как жить-то? Как лелеять себя?