— На, получай!
И только тут одумалась: да ведь Белявский-то наверняка погиб! Выпрыгнув из лодки, кусая губы, она опрометью понеслась к прорабской…
Когда Арсений открыл Геле дверь, она едва держалась на ногах. Боясь упасть, она невольно схватилась за протянутые навстречу руки Морошки и, порывисто уткнувшись головой в его грудь, вся дрожа, прошептала:
— Я утопила его…
Не сразу Арсению удалось заставить Гелю выговорить еще несколько слов и дознаться, где же она встретилась с Белявским, и не сразу он решился оторвать ее от своей груди. Из прорабской Морошка выскочил с мыслью, что моторист, конечно, погиб.
Около брандвахты слышались встревоженные голоса. Перед тем как сбежать с обрыва, Морошка провел лучом фонаря по тропе, и там, где она выходит на пологий приплесок и заворачивает к реке, в радужном сиянии света вдруг увидел Белявского; мокрый, в изодранной тенниске, он шел торопливо, шатаясь и что-то бормоча.
У Белявского не хватило сил взбежать на обрыв, хотя ему и очень хотелось вцепиться в горло Морошки. Хватаясь за дернинный край обрыва, он закричал во тьму, не видя прораба:
— Ты где, гад, где?
Кое-как выбравшись на обрыв и разглядев в темноте Морошку у комля поваленной бурей березы, что лежала близ тропы, Белявский бросился к нему с бранью, но его руки — показалось — мгновенно попали в железные клещи. Белявский закричал так, как еще не кричал от боли никогда; он был уверен, что кости его рук раздроблены.
— Тише, тише, — сказал ему Морошка.
С трудом опомнясь, прижимая к груди ноющие от боли руки, Белявский попросил:
— Будь человеком, выгони ее!
— Быть человеком — и выгнать?
— Да не философствуй, брось! Зачем она тебе? А я ее люблю.
— Но ведь она тебя не любит.
— Полюбит! Она моя!
— Что значит «моя»? — на сей раз без обычной паузы спросил Морошка. — С твоей меткой, что ли, как ярка?
— Угадал, так и есть, — ответил Белявский.
— Брось шутки! Брось! — сильно, басовито заговорил Морошка. — За такие шутки знаешь что бывает?
Услышав, что на обрыв поднимаются люди, прибежавшие с брандвахты, смелея, Белявский пошел грудью вперед и опять закричал во весь голос:
— Какие тут шутки! Она моя! Ты знаешь это слово — моя? Моя — и все ясно!
— Ты лжешь, Белявский! Лжешь!
— А ты спроси у нее, если не веришь!
— Злобствуешь? Осрамить задумал?
— Я спасаю ее от срама!
— Убирайся-ка ты, спаситель…
— А ты будешь с ней, да? — И Белявский начал размахивать кулаками перед Морошкой. — Не мечтай, прораб! Напрасные мечты! Этому не бывать! Моей была — моей и будет! Так и запомни!
Но тут машущие руки Белявского вновь попали в железные клещи. Вскрикнув, он рухнул на землю.
На обрыв выскочили взрывники.
— Уведите, он пьяный и мокрый, — сказал им Морошка.
Хотя и с трудом, но Белявский приподнялся на одно колено и заговорил в темноту, надеясь, что прораб еще поблизости:
— Взрывчаткой? Какая в сердце? А вот попробуй, взорви! Попробуй!
Кто-то из парней, окруживших Белявского, сказал:
— И верно, пьяный…
Игорь Мерцалов пробился к Белявскому и, подхватив его под руки, в один прием поставил на ноги.
— За что он тебя? Ревность обуяла? — И зашумел, оборачиваясь к прорабской: — Ну, прррораб, погоди.
Но Арсений не слышал Мерцалова. Он ничего не слышал и не видел, кроме огня в своей комнатушке, и только поэтому, вероятно, оказался не у двери, а перед окнами прорабской. Окно было распахнуто, и в нем он увидел Гелю.
— Закрой, мошка набьется, — глуховато, ослабевшим голосом, словно после болезни, сказал ей Морошка.
— Он так кричал, — шепотом сказала Геля.
— Закрой.
Помедлив, Геля с усилием выговорила:
— Я все слышала, Арсений Иваныч.
— Он негодяй…
— Да, он негодяй, — согласилась Геля. — Но он сказал правду, Арсений Иваныч.
— Не верю! Не верю! — заговорил Морошка, хватаясь за створки и горячо дыша в окно.
— Это правда, Арсений Иваныч, — сдерживая рыдания, повторила Геля. — Боже мой, да зачем все, что было со мной, правда? Зачем все это было?
— Замолчи! Я не верю!
— Но это было…
IV
…К июлю на Стрелковском пороге, что в самом устье Ангары, заметно поднялись над гребнистой, изумрудной стремниной серые гранитные скалы. На перепадах, где атласное полотно водостока натягивалось до отказа, теперь можно было разглядеть большие темнокожие валуны и плиты; они зловеще таились в речной пучине, как осторожные, допотопные чудовища, боявшиеся выбраться на свет.