— Что с тобой, милая? Что с тобой?
— Не знаю, не знаю, — заговорила, заметалась Геля, едва-то справясь со своим внезапным страданием. — Я нынче много волнуюсь…
— Тебя мутит?
Геля подтвердила это кивком головы.
— Наверное, от волнения, — сказала она жалобно, очевидно боясь нового приступа. — Так бывает, да?
— Знамо, бывает.
Но хотя Анна Петровна и согласилась с этим весьма охотно, смотрела она на Гелю с той особой мудрой женской вдумчивостью, с какой уже смотрела на нее украдкой, когда пили чай. Встретясь теперь с ее взглядом, Геля вся сжалась от нестерпимого озноба и ужаса.
— Да ты сядь, сядь! — закричала Анна Петровна.
Но Геля, шатаясь, пошла вон из горенки.
— И правда, давай-ка, милая, на крылечко, давай-ка на свежий воздух, давай, давай… — торопясь за Гелей, шепотком приговаривала Анна Петровна. — И что такое приключилось? Вот напасть-то! Ну, а раньше-то случалось так с тобою?
— Нет, нет, — торопясь ответила Геля. — Нет, не случалось.
Но Геля лгала Анне Петровне. По молодости и неопытности она не умела следить за собою, а вот теперь ей немедленно вспомнилось, что в последние недели случались, и не однажды, вот такие приступы тошноты. Но каждый раз у Гели находились самые различные объяснения случаям такого недуга, и потому они не оставили в ее памяти заметного следа. Встреча с Анной Петровной, с ее проникновенным женским взглядом, будто озарили Гелю, и она впервые поняла, как должно понимать, отчего происходят с нею разные непонятные перемены. Себе же она не могла лгать… «Боже мой! — кричала Геля самой себе. — Неужели это случилось? Неужели? Да что я спрашиваю? Что гадаю?» Распахнув одни двери, другие, третьи, она выбежала на низенькое крылечко, потом во дворик и, добежав до сети, ухватилась за нее, опрокинулась навзничь…
VII
В послеобеденное время они возвратились на Буйную. Проводив Гелю в прорабскую, Арсений вышел к обрыву, откуда любил осматривать реку, и увидел на шивере быстроходный катер. «Григорий Лукьяныч…» — догадался Морошка и спустился на берег.
Вчера прошел вверх караван с Мурожной. Две баржи были загружены свежим брусом для постройки прорабской и общежития на новом месте, красным кирпичом для фундаментов и печей, компрессором, перфоратором, бульдозером, разными ящиками, бочками и другой поклажей. Теперь, по уговору, его нагонял Завьялов…
Не сходя с катера, он спросил о караване и заторопился:
— Надо догонять.
— Заночевали бы…
— Некогда, брат, — отказался Завьялов. — Мне его не только догнать — обогнать надо. Пока подойдет, место для него облюбую. — И неожиданно, сменив тон, предложил: — Лезь в катер, я хочу прорезь поглядеть.
Сдвигая катер с отмели, Морошка сказал:
— Начнем с верхнего конца.
Они поднялись вверх на шивере до того места, откуда несколько дней назад ушел земснаряд. Оттуда начали спускаться точно над прорезью.
— Видите, как идет здесь струя? — спросил Морошка. — Красиво идет, сильно. Прорезь, не хвастаюсь, получилась хорошей, вроде канала, края ровные, все ямы заровнялись. Но есть еще камни.
Ровное, сильное течение быстро сносило катер будущим судовым ходом. Когда катер оказался против устья Медвежьей, Морошка сказал:
— А вот отсюда надо еще рвать.
Григорий Лукьянович, уже пожилой, но сильный, коренастый человек, в полной командирской речной форме, поднялся на ноги и с правого борта начал ощупывать наметкой речное дно. У него была отличная память. Карту Буйной он мог воспроизвести от руки совершенно точно. И все же, как человек практического опыта, он с трудом мог составить полное представление о шивере по карте и, вероятно, в какой-то мере не доверял ей. Для того чтобы составить о ней совершенно точное представление, ему непременно нужно было своей рукой ощупать ее дно и своими глазами увидеть, где и как играет на ней стремнина.
— Значит, отсюда будем пробивать прорезь пока шириною в тридцать метров… — сказал сам себе Завьялов, словно только теперь принимая окончательное решение. — А как думаешь идти?
— Надо идти серединой, — ответил Морошка. — Меньше подрезок и много глубоких ям. И пробьем быстрее, и с уборкой легче.
— Да и для судов будет прямой курс, — добавил Завьялов.
У Григория Лукьяновича было крупное, обветренное, усталое лицо, зарастающее таким густым и жестким волосом, что ему никогда не удавалось выбриться начисто. И странно, волос лез совершенно белый, хотя голова Завьялова пока что лишь немного серебрилась сединой. По этой причине, надевая фуражку, он сразу становился намного старше своих лет. Сейчас же его еще более старила озабоченность.