Выбрать главу

О своем состоянии и лечении он высказывает вполне понятные соображения: «Если когда-нибудь дела со мной обернуться хуже, то нужно действовать по указаниям врачей, и я противиться не буду… Я с полным основанием придерживаюсь мнения, что того, что мне предназначено, я должен ожидать со всем терпением, на какое я только способен — в надежде, что все снова наладится». Когда в мае 1889 по заявлению испуганных граждан его снова отправляют в больницу (на этот раз явно без всякой необходимости), Ван Гог ведет себя очень разумно, хочет сначала подождать, чтобы все успокоилось, и заявляет в письме брату, что в данное время психического заболевания у него нет, но что брату сейчас пока еще вмешиваться не нужно. «Если я не сдержу своего возмущения, меня тут же признают опасным сумасшедшим». Он чувствует себя не вполне защищенным от собственного возбуждения. «Я и сам немножко побаиваюсь, что когда я буду там, на свободе, я не всегда смогу совладать с самим собой, если меня разозлят или оскорбят». Гогену, который оставил его так неожиданно, что это напоминало бегство, он пока не пишет. «Я погожу писать ему, пока я не буду совсем в норме».

В мае 1889 года Ван Гог переселяется в психиатрическую лечебницу в Сен-Реми. Здесь он впервые видит душевнобольных. Воздействие, которое он при этом испытывает, удивительно. По его мнению, это хорошо, что он попал в такое заведение: «Прежде всего потому, что когда я увидел в этом зверинце реальность жизни помешавшихся и разных сумасшедших, у меня пропала эта смутная боязнь, страх перед всем этим делом, и постепенно я прихожу к тому, чтобы смотреть на помешательство как на такую же болезнь, как и другие». «Я наблюдаю у других, что они во время их кризисов тоже слышат странные звуки и голоса, и все вокруг них изменяется. Это поубавляет мой испуг перед кризисом, который у меня возник, когда я его получил… Но уже когда знаешь, как с этой болезнью обстоит, то уже подходишь к ней с совсем другой стороны». Подобные соображения повторяются и в связи с отдельными больными, за которыми он наблюдает. С любовью описывает он жизнь в лечебнице и то, как больные друг другу помогают.

Между тем Ван Гог осознает происходящее с ним изменение. «Во мне, должно быть, есть какое-то слишком сильное возбуждение, которое меня до этого довело!» «В моем мозгу — я не знаю, но есть что-то такое разрушенное». В то же время он вновь обретает надежду в отношении рецидивов: «При всех тех предосторожностях, которые я сейчас предпринимаю, вряд ли это снова может начаться, и я надеюсь, что кризисы уже не вернутся». Когда все же происходит новый сильный приступ, он поначалу в отчаянии: «Я не вижу никакой возможности еще сохранять мужество или надеяться… Этот новый кризис, мой цорогой брат, захватил меня далеко в поле, когда я рисовал там в один ненастный день». Вскоре после этого: «Я, может быть, преувеличиваю из-за своего уныния, потому что болезнь снова сбросила меня так далеко вниз. Но я испытываю что-то такое вроде страха».

Некоторые любопытные замечания о своем отношении к болезни он делает в сентябре: «Во время кризиса я трушу от страха и живу трусливее, чем надо бы. Быть может, эта моральная трусость заставляет меня — а ведь у меня раньше и желания такого не было: выздороветь — ограничивать мои отношения с другими больными из опасения, что это вернется. Я пытаюсь стать здоровым, как тот, кто хотел себя утопить, но оказалось, что вода слишком холодная, и он старается добраться до берега». Затем: «Между тем я думаю, что выздоровление наступит, если храбро отказаться совсем от своей любви к самому себе и от своей собственной воли и предать себя в руки жизни и смерти. Но мне это не подходит, я хочу рисовать, видеть людей и вещи и все, что составляет нашу хлопотливую жизнь».

По поводу помешательства он примерно в октябре пишет: «Я считаю, что господин Пейрон [директор психиатрической лечебницы] прав, когда говорит, что я, собственно, не помешан, потому что мои мысли совершенно нормальны и временами ясны, и даже яснее, чем раньше. Но во время кризисов, тем не менее, это ужасно, и я тогда совершенно теряю сознание всех вещей; но это толкает меня к работе и к серьезности — так же, как рудокопа опасность заставляет ускорять работу». Зимой возникает план переселиться на север, поближе к Парижу. Он надеется, что там его болезнь ослабеет. «Только нельзя забывать: разбитый кувшин есть разбитый кувшин». План созревает медленно. Вначале им еще владеет беспокойство: «Когда начинаются кризисы, это не очень-то приятно, и мне тяжело рисковать тем, что такой припадок, как этот, случится со мной у тебя или у других». Он вынужден отдать себе отчет в том, что время от времени у него будут случаться кризисы. «Но на это время можно ведь пойти в сумасшедший дом или в местную тюрьму, где есть камера для буйных». «Лучше всего было бы жить на свободе, но под наблюдением какого-нибудь врача. Главное, нужно знать врача, чтобы в случае кризиса не попасть в руки полиции и чтобы не увезли силой в какое-нибудь заведение».

Отношение к лечебнице сильно меняется к зиме, по сравнению с маем 1889. Уже в Арле ему страшно было снова начинать работу в его мастерской. В больнице он чувствует себя в каком-то смысле в безопасности, но он хочет работать. Если его просто посадят под замок, лишив возможности работать, тогда уж лучше ему вступить в иностранный легион, — план, которые он обсуждает очень серьезно. В мае в Арле он пишет: «Здесь, в больнице, где я должен следовать распорядку, я чувствую себя спокойнее». В Сен-Реми: «С моей работой я чувствую себя здесь счастливее, чем мог бы быть там, на воле. Если я останусь здесь достаточно надолго, я привыкну к отрегулированной жизни, и в моей жизни будет больше порядка и меньше раздражительности. Таким образом, я кое-что выиграл, да и вообще, у меня бы не хватило мужества снова начинать все там, за воротами». С течением времени настроение Ван Гога меняется: «Еще несколько месяцев, и я оскудею и отупею настолько, что какая-то перемена мне, наверное, будет очень полезна». «Пребывание здесь из-за своей монотонности и из-за общества этих несчастных, которые вообще ничего не делают, очень утомляет и изматывает». От этой перемены Ван Гог ожидает и улучшения своего здоровья: «Я твердо убежден, что на севере очень быстро встану на ноги, по крайней мере — на более длительное время; через сколько-то лет обвал снова наступит, но не сразу». «Хотя я не берусь судить о методах, которыми тут пользуют больных, но достаточно того, что я вижу, что под угрозой те остатки рассудка и работоспособности, которые у меня остались».

В мае 1890 года совершается переселение в Овер. Надежды вначале велики. «Я по-прежнему считаю, что это такая болезнь, которую я получил главным образом из-за этого юга». Но очень скоро тон меняется. «Я стараюсь держаться так хорошо, как только могу, но не скрою от тебя, что рассчитывать на то, что мое здоровье всегда будет, как нужно, я не могу. Но если моя хворь вернется, то прости меня; я по-прежнему так же горячо и всем сердцем люблю жизнь и искусство… но не будем лучше ничего говорить. Я заявляю тебе, что я абсолютно не знаю, какой оборот все это еще может принять». И чуть позже: «Сейчас я не могу сказать ничего другого кроме того, что всем нам нужно отдохнуть.

`

`

Я чувствую, что я уже на краю; такие вот мои дела. Я чувствую, что это моя судьба; я принимаю ее, и этого уже не изменишь… Будущее затемняется, и я вижу его далеко не счастливым». Вскоре после этого Ван Гог покончил с собой.

То, что Ван Гог страдал от какого-то психотического процесса, сомнений не вызывает. Вопрос лишь в том, что это был за процесс. Какой диагноз следует поставить? Для диагноза эпилепсии, который поставили лечившие Ван Гога врачи, я не вижу никаких оснований; в картине болезни отсутствуют эпилептические припадки с специфическое эпилептическое слабоумие. Речь, таким образом, может идти лишь о шизофреническом процессе или прогрессивном параличе. Исключить паралич с абсолютной уверенностью нельзя. Возможностей получить сифилитическое заражение в жизни Ван Гога было вполне достаточно. Прогрессивный паралич обнаруживается только по своим телесным симптомам. Никаких сведений о таковых мы не имеем. Единственное, что могло бы послужить диагностическим указанием, это определенный характер опустошения некоторых из самых последних картин, а также сообщение Ван Гога о нетвердости руки. Однако полное сохранение критичности и дисциплины на протяжении двух лет при столь сильных психотических атаках для паралича крайне маловероятно, для шизофрении же — необычно, но возможно. Мне представляется вероятность шизофрении абсолютно преобладающей. Лишь психиатрическая добросовестность требует отметить ту минимальную ненадежность, которая есть в диагнозе Ван Гога в отличие от диагнозов Гельдерлина и Стриндберга. В случае Ван Гога мы не имеем дальнейшего биографического развития, что, вместе с недостаточностью медицинских данных, не позволяет нам сделать наш вывод с полной уверенностью.