Выбрать главу

Варя потупилась. Александр свертывал папироску крепкими пальцами.

— Подходит? — спросил отец. — Дорого за комнату не возьмем, по государственной цене, рублей, допустим, сорок пять — пятьдесят от силы… — В глазах у него прыгали веселые огоньки. — Винца хочешь с устатку?

— Но знаю, — тихо сказала она, и голос ее дрогнул, она могла расплакаться в эти секунды. — Я не очень устала…

— Не знаю… не очень, — передразнил отец, — то-то папаша все норовил в море не ходить, дома спал да книжки читал. Не знаю!

Он налил ей и сделал вид, что не видит, как выкатилась слеза из ее глаза и капнула на блюдечко, а потом пошарил но карманам и вышел, будто отыскивать что-то.

Дрожащими пальцами Варя взяла бокал и отпила немного, а потом посмотрела в глаза Александру и вдруг сразу выпила все, засмеялась, точно не замечая своих слез, встала и пошла но комнате, держась пальцами за виски и приговаривая:

— Опять я тут. Опять тут. Опять! Боже мой, опять я тут. Точно в детстве. Точно в школе. Точно не было ничего этого… — Испуганно посмотрела на Александра и спросила: — Ты смеешься надо мной?

— Нет, — ответил он, — ты не смешная.

— Ты правду говоришь?

— Правду.

Она подошла к нему близко, почти вплотную, и рука ее так же дрогнула, как давеча на пожарище, когда ему почудилось, что она хочет обнять его. Но вновь Варя взяла его за сукно тужурки и спросила:

— Вы оба хотите поразить меня своим великодушием? Убить?

— Как? — но понял он, и Варя почувствовала, что этого не стоило говорить, такие вещи всегда были ему чужды, он не понимал их.

Ей было холодно, она дрожала, стоя перед ним в своем белом платье, и все смотрела ему в глаза, стараясь что-то отгадать, прочесть, выяснить. Но он смотрел на нее чистым и добрым взглядом, и она опять не поняла, что он весь тут, в этом прямом взгляде, в этой твердой преданности, в этой простоте. Не поняла, но вспомнила, как его дразнили в школе, вспомнила не само слово, а что-то связанное с его прямотой, простотой, с тем чистым и ясным, что всегда возникало в его присутствии. И вновь ей захотелось его поддержки, захотелось, чтобы он погладил ее по голове, как тогда в школе, когда она провалилась по алгебре, а он — старшеклассник — жалел ее и говорил ей басом: «Да это мы запросто нагоним. Тут и делов — одни пустяки. Ты сама сообрази, голова садовая, сама подумай». А она ревела все больше и больше, хлюпала носом, сморкалась и причитала, что все кончено, что ее не надо утешать, что она сама все понимает…

— Холодно, — сказала она, — очень холодно. Какая ночь ужасная.

— Да, ночка! — ответил он. — Что ж, ежели устала, пойдем, я тебя устрою…

С бьющимся сердцем она пошла в мезонин, в ту комнату, в которой была три года назад. О, как прекрасно, как великолепно были тогда у пес на сердце и как она сама все это испортила, смяла, исковеркала…

И лестница. Она та к же скрипит и такие же странные у нее ступеньки, обитые медью, как на пароходе. И поворот на шестой ступеньке. И дверь так же светится там наверху.

Варя дрожала все сильнее, все труднее было ей подниматься. Еще не войдя, она уже видела комнату, которую построил отец Ладынина для своего первенца, чтобы был моряком, чтобы с детства привыкал к тому, что у них называется каютой, жизнью, домом и что для женщин связано со страхом за мужа, опца, брата — со свирепым, суровым, беспощадным морем…

Тут на лестнице она разом представила себе все: окна странные и круглые, которые называются иллюминаторами, кровать с выдвижными деревянными ящиками, стол, книги, карты, линейки, какие-то приборы, названий которых она так и не могла запомнить, но которые стоят перед ее глазами, а на столе в желтенькой светлой рамке — она сама, ее фотография того времени. Конечно, теперь нет этой фотографии, конечно, теперь не может ее быть, и, конечно, все изменилось…

Она отворила дверь.

Комната была такая же, и первое, что она увидела войдя, — это желтенькая рамка, которая стояла слева, но кто, кто в этой рамке?

Очень быстро, немного слишком быстро, так, что он, наверное, это заметил, она пошла к столу и взяла в руки рамку — это был портрет, тот самый, и только в углу внизу была еще маленькая прошлогодняя карточка для удостоверения; которую болван-фотограф выставил в уличной витрине.

— Откуда у тебя это, Саша? — спросила она.

— Я купил это у фотографа, — ответил он. — Четыре штуки купил, больше у него не было.

Варя обернулась, все еще держа фотографию в руке. Ладынин стелил на свою высокую кровать свежие простыни, серебристо-белые, хрустящие, добротные, как все в этом доме.

— Тут будет тебе полотенце, — говорил он, — и вообще запомни, где у меня что. Белье постельное вот тут, а тут у меня есть отрез на штатский костюм, так себе материальчик, но, поскольку ты теперь погорелец — пригодится, построишь себе пальто или чего там нужно, Вот! Ну, вода в кувшине, Мыло, зубной порошок — вот, гляди, я тебе отсыпаю. Свет здесь тушится, вот выключатель…

Она молча следила за его движениями, смотрела, как он двигается, с какой свободой, умением и сноровкой перекладывает вещи, белье, мелочи.

Потом, собрав себе сверток, он сказал: «Что ж, валяй, спи», — и улыбнулся доброй, школьной своей улыбкой.

Но вдруг ей стала невыносимой мысль, что он уходит, и она сказала ему, что еще рано, что она не хочет спать, пусть он посидит немного.

— Куда там рано, — сказал он, — утро на дворе…

И открыл окно.

Там действительно было утро — свежее, туманное.

— Ложись, нечего, — сказал он голосом отца, — укройся да спи!

И пошел к двери. Но Варя опять окликнула его. И вновь он обернулся к ней.

— Саша, — спросила она, скажи правду, кто мне деньги посылал?

Он перестал улыбаться. Краска выступила у него на висках.

— Зачем?

Ладынин молчал.

— Ты знал, как я живу?

Он опустил голову. И тихо сказал:

— Я знал, что твой брат погиб. Я знал, что… я знал, что ты одна. Я думал…

Варя вся дрожала. Белый туман вливался в окно.

— Зачем же ты это делал? — со слезами в голосе спросила она. — Зачем? Зачем ты был со мной таким, когда я, я… Нет, зачем тебе было нужно это делать?

Он смотрел на нее, недоумевая. Он опять не понимал, о чем она говорит, как никогда не понимал таких вещей. И почти сердито он спросил ее:

— Но разве я не сказал, что всегда буду помнить о тебе? И какое мне было дело, что ты… — он пропустил слово, — это было не мое дело. Вот и все. Спи!

Ушел и закрыл за собой дверь.

Варя еще постояла на месте, точно провожая его шаги по лестнице. Потом сбросила стоптанные туфли с узких маленьких ног, дрожа, укрылась с головой одеялом и замерла, точно неживая.

3. УТРЕННИЙ РАЗГОВОР

Окна в столовой были открыты настежь — за окнами сплошной стеной стлался белый, ватный туман. На столе заунывно пел самовар, из-под конфорки торчали углы газетной бумаги. Отец по-прежнему сидел на своем месте — перед чашкой с черным чаем. Сплетя кисти рук на животе, навалившись боком и а подлокотник кресла, сощурив умные, дальнозоркие глаза, смотрел прямо перед собой на старинную гравюру, купленную прадедом в Голландии, и посмеивался в усы…

— Вот, — сказал он, увидев сына, — вот сижу и думаю: под картинкой подписано: «Первые навигаторы, вежливо беседуя, берут высоты светила инструментом, грандшток называемым, и астрономию изучают». Хороши первые! Наши-то в то время куда только ни хаживали, вот на таких то ладьишках…

Он показал пальцами на модель, вырезанную Александром, и вновь залюбовался ею. Повертел в руке, поставил и налил сыну чаю. Потом спросил:

— Тоже полуночничать любишь? Пей вот, на заре хорошо почайпить.

Александр сел и подумал, что столовая в отцовском доме всегда чем-то напоминает кают-компанию на корабле в далеком походе. Так же порою заходят командиры после вахты выпить чаю, согреться, перекинуться парою слов и так же засиживаются за большим уютным столом, как засиживаются у отца его друзья по далеким плаваниям. Может быть, отец потому и любил эти ночные разговоры за столом, когда бывал на берегу, что ему тоже они напоминали пароход, дальний рейс, уже убранный стол с одинокими стаканами чаю, поскрипывание переборок, плеск воды за отдраенными иллюминатором. Посапывая носом, старик неожиданно предложил: