Выбрать главу

— Я, собственно, — усмехаясь, сказал Корнев, — я в ваших подтверждениях совершенно не заинтересован. Просто к слову пришлось.

— Так вот прошу вас, чтобы больше к слову не приходилось. Лгать я не собираюсь. И молчать, когда при мне лгут, тоже не умею. Вы же сами отлично знаете, чего стоит соляр на поверхности.

— Но соляра было столько, — приятным голосом начал Корнев, — что сомнений ни у кого в команде не могло возникнуть. И пузырь, кроме того. Да и вообще, если вы согласитесь меня спокойно выслушать…

— Это ни к чему, — сказал Ладынин, — я не… одним словом, в этом вопросе я ничего не решаю. Но мне кажется, что сообщать о потоплении врага мы должны только в том случае, когда сами совершенно уверены, и даже больше, чем уверены. Иначе — это преступление.

Злые искры мелькнули в глазах у Корнева.

— Таким образом, вы обвиняете меня в сознательном обмане, в том, что я нарочно распространяю о себе разные…

Ладынин взглянул я глаза Корневу и негромко сказал:

— Я вам уже однажды это сказал прямо. Разве вы забыли? Так вот, я повторяю вам это. Да, вы сознательно распространяете неточную версию о том, что вами якобы потоплена германская подводная лодка. И кончим этот разговор.

Ладынин отвернулся. А Корнев, закуривая, тихо сказал Анцыферову:

— Удивительно, до чего завистливый командир. Слышать не может об удачах товарищей. И не любят же его у нас, должен вам сообщить.

— А тебя любят? — почему-то на «ты» спросил Анцыферов и, не выслушав ответа, взял Ладынина за плечо и сказал ему сердитым голосом: — Пойдем, Шура, и козла сыграем. Забью тебе сухого. А?

Домино было занято, и пришлось играть в шахматы. Анцыферов играл плохо, да и, как показалось Ладынину, вовсе не был заинтересован в том, чтобы выиграть, играл он просто для разговора. Играл и урчал:

— Вот таким и будь, как есть. И правильно, что ему никакой лодки не засчитали. А ты так и режь. Как папаша твой резал. Нет так нет. А есть так есть. И стой на этом. Ты думаешь, почему люди столько годов твоего папашу уважали? Вот за это самое. Ты с ним дела не имел, а я имел. Он на какой точке стоит — до смерти стоять будет.

— Шах, — сказал Ладынин.

— И пес с ним, — равнодушно ответил Анцыферов. — А мои слова запомни. Я на свете пожил, похлебал горя лаптем.

Он помолчал, потом предложил соснуть часок и добавил, что ему на катерах всегда хорошие сны снятся. Сел поудобнее и тотчас же задремал.

Стриженная ежиком седая голова его наклонилась к плечу, захрапел Анцыферов негромко, точно стесняясь присутствующих.

Ладынин вновь вышел на корму катера. Встречная легкая, уже морская волна била катеру в скулу, он мерно постукивал мотором и бежал вперед, к морю, переваливаясь как утка. Пахло сырой морской солью, прелью, ветер раскачивал золотые осенние кроны деревьев на низком берегу, срывал листья охапками, гнал навстречу катеру, и пригоршня таких листьев внезапно высыпалась с сухим шелестом Ладынину на колени, на складки серого прорезиненного плаща. Машинально он хотел было сбросить листья на палубу, но раздумал, собрал их в ладонь, крепко сжал и понюхал; совсем уже пожелтевшие, они все-таки настойчиво пахли жизнью, деревом, на котором росли, лесом и только едва ощутимо — увяданием, даже еще не прелью.

Рулевой резко переложил руль. Катер, кренясь, стал поворачивать к морю, и Ладынин увидел совсем близко от себя знакомый мысок, а через секунду и остов баржи — полуразвалившейся, черной, совсем иной, чем в тот день, когда они были тут с Варей вдвоем, в тот самый грустный и самый счастливый день его жизни.

Тогда была осень — такая же пора, может быть, немного раньше, и сейчас, стоя на корме катера, он с необыкновенной ясностью, мгновение за мгновением, минуту за минутой вспомнил весь тот день, все подробности того дня, даже цвет Вариного платья, даже ее косынку, даже кошелку, которую держала она в руке, а главное — вспомнил выражение ее лица, когда, собрав пригоршню таких вот пожелтевших листьев, она бросила их в него и улыбалась при этом так ласково и такой доброй улыбкой, что он чувствовал себя совершенно счастливым.

Это был последний день той его жизни, и только много позже он понял, почему Варя тогда так грустно и так ласково улыбалась. Она просто жалела его. И даже сказала возле баржи, глядя ему в лицо печально и ласково:

— Бедный Шурик! Бедный ты мой Шурик!

Он улыбнулся сейчас, вспомнив эти ее слова. Плохо, когда женщина говорит такую фразу, ох как плохо! Но что он понимал тогда? Разве мог он предположить, что на следующий день она напишет ему то письмо, короткое, сухое, из тридцати двух слов, он до сих пор помнил — ровно тридцать два слова…

Катер обогнул мысок.

Ладынин даже встряхнул головою, чтобы отогнать от себя эти тридцать два слова. Потом вспомнил, что в руке у него все еще зажаты листья, взглянул на них и не выбросил, а, повинуясь какому-то безотчетному чувству, сунул их в карман. Что ж, тогда он был молод, совсем молод, мальчишка. Но не так уж был плох тот день. И пусть на память о нем теперь — он повторил в уме это слово «теперь» — останутся у него эти листья.

Позевывая, закрывая зубастый, нестарческий рот ладонью, вышел из салона Анцыферов и, крепко шагая кривыми, привыкшими к любой погоде ногами, подошел к Ладынину. Собираясь чихнуть, весь сморщился, наконец сладко чихнул и спросил:

— Что? Природа? Любуешься? Любуйся, ничего, А мой возраст вышел. Я теперь как на природу посмотрю, сразу и выпить захочется. Одна пошлость. Чего смотришь? Я, брат, на тридцать два года тебя перегнал. Я, брат, дедку твоего, как тебя, перед глазами вижу. Зверь был капитан, не то, что мы.

— Чем же зверь? — спросил Александр.

— Тем, что капитан был настоящий, а мы так — капитанская пыль. Махорочки хочешь покурить?

На ветру они свернули по толстой махорочной самокрутке, и Анциферов принялся рассказывать про деда, как любили его девушки и сколько у него в мире детей.

— Будь покоен, — хитро и весело, подмигивая одним Глазов, говорил Анциферов, — я тебе, Шура, врать не буду, дед шутить не любил. Я точно знаю: в Голландии от него двойняшка произошла, одна госпожа очень в дедку влюбилась. Голландская, конечно, госпожа. Очень был тогда красивый, прямо орел, и все дамы от него рассудок теряли. Вот, например, в Гонконге… Ты не обижаешься, что я тебе про деда такое рассказываю?

Улыбаясь, Ладынин сказал, что не обижается, и выслушал рассказ о приключениях деда. Анцыферов говорил с увлечением, было видно, что деда он любит до сих пор преданно и верно и что рассказывать ему приятно.

Покуривая и поглядывая вдаль зоркими глазами, Анцыферов рассказал, как дед уже не очень молодым человеком влюбился в дочь одного лесопромышленника и как силой ее увез, хотя она его и не любила, обвенчался с пей в глухомани у пьяного попа, посадил на пароход и ушел в рейс, а назад она вернулась влюбленная в деда на всю жизнь, только и делала, что в рот ему глядела, как потерянная. Так и прожили в мире и согласии до самой ее смерти.

— Под старость он скромный сделался, — заключил Анцыферов, — все лоцию свою составлял да модели кораблей строил. Это был капитан, да! — Помолчал и спросил: — Ты нас конвоировать будешь?

— Не знаю, — сказал Александр.

— Чего не знаю, — ворчливо сказал Анцыферов, — ясное дело — и ты со своим кораблем пойдешь. В случае чего, поглядывай — старые все-таки дружки. — Он опять смешно подмигнул, подтолкнул Александра в бок локтем по своей манере и попросил: — Ты к нам поближе, поближе, а? Под бочок к моей коробке. Пушек-то у тебя небось много, корабль небось огромный, команды человек тысяча, да?

Александр все улыбался.

— Не расстраивайся, — сказал Анцыферов, — дослужишься. Будешь капитаном первого ранга, встретишь меня на улице, старичка старого, да как закричишь: «Это что за безобразие? Почему тут посторонние старики гуляют? А ну, убрать постороннего старика с моего пути». А я тебе так жалобно: «Шура, да это я, Анцыферов». А ты мне: «Ах, Анцыферов? В таком случае вот вам от меня пятишница на пиво, чтобы вы по улицам не ходили. Не люблю. Я, знаете ли, капитан первого ранга, и характер у меня нервный…»