— Все берегу, думаю, Зося вернется...
Русинович сразу захмелел. Бедность и чернота деревенской хаты не так уже била в глаза, потолок не казался теперь таким закопченным и низким. Он снова почувствовал себя сыном этой хаты, своим человеком, а все то, чем он жил в городе, осталось там... Не скрывая волнения, он сказал, качая головой:
— Трудно нам будет... Отец и так чуть дышит, а тут еще эта болезнь.— Помолчал немного, спросил: — А что пишет Зося?
Мать пристально посмотрела на сына и, положив руки на колени, сказала:
— Я думаю, что со дня на день должна приехать... Она же больная. Неужели ее не отпустят? Ты же писал в Москву, и она сама писала. Неужели там не обратят на это внимания, больного человека будут держать? Какой же из нее работник?
— Что ж, будем ждать, надеяться.
Мать заплакала.
— Ох, дети, дети, сколько с вами забот! И до самой могилы так будет.— Мать вытерла слезы уголком фартука, посмотрела на сына и несмело спросила: — А как же ты, сынок, живешь? Может, женился уже, да нам не говоришь?
Сын опустил глаза:
— Есть у меня одна девушка, не буду скрывать. Да что толку? Видно, у нас с ней ничего не получится...
— Что ты говоришь? — удивилась мать.— А кто же кого не хочет?
Сын усмехнулся:
— Не хочет... Трудно сказать, кто кого не хочет. Но одно ясно: мы разные люди. То, что нравится мне, не нравится ей, то, что ей приятно, мне противно. Мы часто спорим, ссоримся... Характеры разные, взгляды...
Мать слушала и недоверчиво крутила головой:
— Ты все про какие-то характеры говоришь. Никогда мы их не знали, и, может, лучше было. Как-то поладили б, если бы захотели. Ты же ведь не такой, как твой батька, умеешь и поговорить и знаешь, как себя по-городскому вести,— столько проучился. Гляди, сынок, если хорошая девушка, то не чурайся ее, не обходи. Или, может, ты хочешь обмануть ее, насмеяться? Боже тебя сохрани от такого греха!
Мать из доброй и заботливой вдруг стала суровой и жесткой.
Если бы не младший брат, может, и рассказал бы Русинович матери про то главное, что положило преграду между ним и Галей в тот новогодний вечер. Хотя... Он хорошо знал свою мать. Она осудила бы его, она стала бы на сторону Гали, хотя и не знала ее. Женщина всегда будет защищать женщину.
— Нет, мама, я не собираюсь ее обманывать... Да она и не такая, что даст себя в обиду... Просто мы чужие люди, она порой не понимает меня, а я — ее. Возможно, потому, что она росла совсем в других условиях, не видела горя... Знаете, один наш студент женился, взял себе в жены городскую девушку. Он парень простой, открытый. Повез ее к своим родителям в деревню. Она приехала размалеванная, в перчатках, в туфельках на высоких каблуках, в черных очках, поглядела, как они живут, надула губы и сказала: «Ваня, собирайся, я тут не могу, тут, наверное, полно блох». Ну и уехала. Каково тогда было родителям? А ему самому? Правда, я не думаю, что моя... знакомая такая же. Но все может быть...
Мать нахмурилась, задумалась, а потом снова вскинула глаза на старшего сына, начала говорить, видимо, о том, что давно накипело:
— Ты, сынок, рассказываешь, но, сдается мне, не все. Что-то скрываешь от нас... Все вы такие... Зося все таилась, никогда не говорила о своих секретах. А секреты до добра не доводят. Смотри! И младший у вас учится... Придет из школы — слова не скажет, как и что там у него. Ругают его или хвалят — мы не знаем. А как уж что подопрет, как влезете в какое болото, тогда к родителям: помогайте, спасайте. А если бы сразу поделились, сказали, посоветовались,— может, и не было бы никакой беды. Умными очень себя считаете...
Мать говорила правду. Русинович оперся подбородком на руку, уставился в стол и молчал.
Спать легли поздно. От всех этих разговоров у Русиновича трещала голова... Он долго не мог заснуть.
...Потом пошли дни за днями. Брат ходил в школу мать хлопотала по хозяйству; управившись, лезла на печь погреться и подремать с часок, а Русинович, закрывшись в чистой половине хаты, писал дипломную.
В хате было холодно, он набрасывал на плечи отцовский полушубок, ходил по хате из угла в угол, обдумывал фразу или какую-нибудь мысль, потом, записав ее стоя, нагнувшись над столом, ходил снова. Мысль за мыслью, предложение за предложением ложились на бумагу. Когда уставала голова, выходил во двор, брал большую деревянную лопату, которой когда-то сажали хлеб в печь, и расчищал снег возле хлева и колодца. А то принимался резать сечку. Соломорезка была еще дедова, старая, но исправная. С малых лет на маховом большом колесе он читал выпуклые латинские буквы: «Poland. Bracia Szapiro». Когда-то он понимал только одно слово: братья.