А может, едет домой сестра?
— Откуда? — спросил он глухо.
— Не знаю.
Он взял заклеенный бланк, на ходу разорвал его и побежал по лестнице, чтобы скрыться с глаз женщины. Он не хотел, чтобы видели его в ту минуту, когда он прочитает телеграмму. О ее содержании он смутно догадывался, только теплилась в душе капля надежды, что, может, это еще не то, чего уже никогда нельзя изменить или исправить.
Только на третьем этаже он остановился и перевел дух. Сердце сильно колотилось в груди.
«Из Бреста»,— прочитал он надпись под словом «телеграмма». «Кому» — стоит его фамилия...
«НЕМЕДЛЕННО ПРИЕЗЖАЙТЕ ВАШ ОТЕЦ СКОНЧАЛСЯ».
В глазах у него потемнело. Вот оно, то страшное, чего Русинович так боялся...
ОТРЫВОК ИЗ ДНЕВНИКА (Вместо эпилога)
«...Раньше я так думал: закончу учебу, приеду домой сядем мы за стол, нальем полные чарки, и я поцелую натруженные руки своих родителей, скажу им большое-большое спасибо за все то доброе, что сделали они для своего сына. Я расскажу им о себе — как мне было порой тяжело, как не лез в горло кусок, присланный или привезенный из дома, так как я знал, что он был последним. Я как иногда не спал по ночам, лежа в общежитии на студенческой кровати. Сухие и короткие мои письма не передавали и сотой доли того, как мне жилось. В них никогда не было жалоб и нареканий на судьбу, на отсутствие денег, на здоровье. Если и говорилось иногда о трудностях, то о тех, что уже миновали, прошли, а если про болезнь, то уже когда ее не было. Разве мог я написать тебе, мама, что твой сын перед стипендией иногда ест раз в день, что у него плохо со здоровьем?
Вспоминаю, как вернулась Зося, как я, немного выпив, насупившись, слушал ее рассказ о своей жизни. Слушал и молчал. Если б я стал рассказывать, тоже, как и сестра, расплакался бы, а этой слабости я никогда не простил бы себе. Потому я молчал...
Прости мне, дорогая мама, что я у тебя такой сухой и скупой на ласку, что такой молчаливый. Сердцем я не такой, я люблю тебя, мама, и мысленно много-много добрых слов говорю тебе, я ценю тебя как самого дорогого человека. Может, потому ты так дрожишь за своих детей, что много здоровья, сил, всю душу вложила ты в них, что так много недоела, недоспала, выплакала реку слез, пока воспитала и вывела их в люди.
Помнишь, как нянчила ты нас, оберегала, жалела, а если мы делали что-то плохое — была строгая, но всегда справедливая?
Крестьянская жизнь — нелегкая: того мало, того вовсе нет, то не так, а это не этак. Ссоры, крик. И чаще всего из-за нас. Но ты все терпела, лишь бы хорошо было детям. Ты могла быть голодной, лишь бы поели твои дети, ты могла ходить в заплатах, лишь бы одеты были твои дети. Любовь к детям в тебе заслонила весь свет, ты ею живешь и ею дышишь.
Мне никогда не забыть, как ты собирала меня в дорогу. Ты отдала бы, кажется, все, до последнего куска, не думая о том, останется ли что у самой на завтрашний день.
«Возьми еще этот кусочек, сынок, возьми! Мы тут как-нибудь, а тебе же надо учиться, напрягать мозги. Бери, не гляди на нас... Мы ведь дома. А дома и солома едома».
Иногда из-за этого у меня с тобой бывали споры, я не хотел брать, а ты силой совала мне в мешок «лишний» кусок, и если я отказывался, ты плакала и горевала, боясь, что я буду там голодать.
А сколько посылок ты переслала — в два конца, мне и сестре, сколько переносила в такую даль — в Домоткановичи, на почту, так как не всегда легко было взять коня! И никогда, видимо, ты не подумала о себе, хотя отправляла не только последний кусок сала или колбасы — чаще всего этот кусок был куплен на занятые деньги либо взят в долг у соседа, которому уже надоели эти бесконечные займы. Ты оглядывалась только на отца — что он скажет? Если только ворчит, то это еще полбеды, пускай ворчит, можно еще немножко положить... Сколько тяжелых минут пришлось пережить тебе за твою доброту, вытерпеть нареканий и упреков! Я не знаю, вынес ли бы все это кто другой...
«Посмотрим, как детки тебе помогут. Будешь от них иметь... Все скоро растащат по кускам. Не успеваем во все концы света слать посылки каждый месяц. У других людей дети как дети, а у меня только тянут с родителей, а в хозяйство — ни гроша».
Отцовы доводы казались убедительными, но ты, мама, разбивала их логикой своего материнского сердца:
«А ты хочешь дитя пустить на свет — и все, пускай живет как знает? А на ноги его поставить, а вывести в люди, дать что-то в руки, чтоб оно не пропало, чтоб добрым словом помянуло своих родителей? Ты упрекаешь, что они тянут... А хозяйство они не тянули? Когда хоть одно лето твой сын гулял, как другие, приезжая на каникулы? От темна до темна в поле, обливается потом, рук не чует — и косит, и возит, и молотит — минуты не погуляет. А что ты ему купил, как другие отцы? Что покупал за стипендию, в том и ходил. Был ли у него, как у людей, костюм, пальто, плащ, хорошие сапоги? А он же молодой, не забывай. Может, ему надо с товарищами повеселиться или в кино с девушкой сходить, да и поесть получше хочется, хватит того, что тут жил на картошке да кислом молоке, так и там еще на маргарине будет тянуть»?