— Спасибо. А вечером дашь мне опять это манное мороженое?
— Конечно, глупыш! — и мама вдруг смеется, — Манное-обманное.
Чувствуя, что пришла та самая минута, когда мама выполнит любое мое желание, я прошу:
— Расскажи о своем Местечке.
— Уже столько рассказывала…
И все-таки мама поправляет платок у меня на шее и садится рядом. Рассказывая, она держит мою ладошку в своей руке, и мне чудится, что те годы, которые она прожила в родном Местечке, те далекие годы, когда меня еще не было на свете, перетекают из ее руки в мою.
При всем том сегодня я слушаю маму не так жадно, как обычно. Что-то мешает мне, точит изнутри. Да, это новое лекарство меня таки живо поставит на ноги. Но как быть с «операцией»? И как это к ней «готовят»? Я представляю себе, как меня везут на дребезжащем трамвае в больницу и я остаюсь один, без мамы, без папы! И начнутся уколы, анализы, всякие горькие полоскания, а может, и еще какая-нибудь гадость. И ни одна душа меня не пожалеет… Я вдруг вспоминаю о маленьком Гришке: прошлым летом он, страшно сказать, умер. «Ой, Гершеле, ой, майн кинд! — слышались из окон душераздирающие вопли тети Брайны. — Может быть, если бы тебе не сделали операцию, ты бы еще жил и жил!» Меня бросает в жар, каждая жилочка начинает дрожать. В висках стучится кровь, будто кто-то колотит в запертую дверь и кричит: «Операция, операция!» А если я тоже умру, как маленький Гришка? Нет, я уже большой, и надо что-то делать. Чего я жду?.. Бежать! Да, бежать сейчас же! Срываю с горла ненавистный платок, соскакиваю с кроватки. Вылетаю на кухню. Потом в коридор. В прихожую. Толкаю дверь… я на улице. Я свободен.
Какой знойный день! Солнце стоит прямо над головой. Я пустился в путь давно, уже сам не помню когда, а оно все не покидает зенита. По моему лицу льется пот. Раскаленная пыль обжигает босые ступни. Дорога ведет в гору. Я никогда не был в этих местах, отчего же они мне кажутся знакомыми? Отчего я уверен, что за гребнем холма дорога свернет палево и там, вдали, в долине, покажется зеленая, красивая, словно игрушечная роща, а за ней, за этой рощей, как за волшебной стеной, прячется маленькое Местечко?.. Ну конечно же, это те самые края, где родилась моя мама. И, стало быть, я иду в гости к маминому Местечку. Я пройду по узким кривым улочкам, похожим друг на друга, — у них даже нет имен. В любое время года они грязны и замусорены. Потому что если какой-нибудь местечковой чистюле вздумается вылить помои, ей для этого не придется ходить в яр. Она выплеснет ведро прямо у дверей, но, понятно, не своих, а тех, что напротив. И тут же выбежит из них соседка с ужасными проклятиями на устах. Она раскричится на все Местечко: «Грязнуха! Тебе негде вылить свое паскудство? Только на мой порог?!» Тогда та, с пустым ведром в руках, подбоченится и ответит: «Вы послушайте, женщины! Ей можно вываливать свой мусор у меня под окном, а мне вылить каплю чистой, как детские слезы, воды… так она открывает рот!» — «Чтоб тебе всю жизнь это лили на голову! — перебьет пострадавшая. — Чтоб у тебя уже булькало в животе!..»
У Портняжной синагоги навстречу мне выскочит Янкель Квочка. Так зовут в Местечке маленького горбуна лет тридцати с желтой реденькой бородкой и навечно прилипшей к плеши засаленной ермолкой. Люди говорят, он свихнулся потому, что его папаша обязательно хотел сделать из него резника, хахама, но бедный Янкель совершенно не переносил крови. Стоит ему кого-нибудь завидеть, он сразу начинает кудахтать: «Ко-о-ко-ко! Дай ко-о-пеечку, я снесу тебе яичко-о!» При этом его тонкая шея вытягивается, хилые плечи становятся еще уже, глаза затягиваются матовой пленкой — настоящая квочка-голошейка! И так кудахчет до тех пор, пока ему не дадут то, чего он просит. А получив копеечку, он радостно подпрыгивает и кричит: «Ловко я тебя обмишмарил? Я не курица, а даже совсем петух, ха-ха!» И, размахивая тощими руками, Янкель привстает на носочки и горланит по-петушиному: «Ку-ка-ре-ку!»
По пути я немного задержусь у цирюльника Берла Каца. Большие, кривобокие, собственноручно выписанные им буквы на помятой жестяной вывеске местами облупились, и от всего слова «Парикмахерская» осталось, как назло, только «…махер…». Местным острякам много не надо: притачав к оставшимся буквам фамилию мастера, они получили «Кацмахер», то есть «кошкодел». Еще бы! В Местечке — да без прозвища!.. Так вот, с этим самым Кацмахером случилась однажды история, наделавшая в Местечке много шума. Эту поразительную повесть можно было слышать в каждом доме, на каждой улочке, в каждой лавчонке, в бане, на базаре, во всех пяти синагогах, которыми так славилось маленькое Местечко, и даже на кладбище. Она, эта история, так долго передавалась из уст в уста, что от частого употребления стерлась и очевидцы случившегося уже с трудом узнавали ее. А началось с того, что в один прекрасный день Берл Кацмахер разругался со своим напарником Велвлом Лапшой. Велвл же, несмотря на свою фамилию, вешать себе лапшу на уши не позволял. «Запомни, Берл! — рявкнул он, уже стоя на пороге цирюльни. — Кошкодел ты и есть, и сниться тебе будут черные котята». Провозгласив это мрачное пророчество, он яростно хлопнул дверью. Спустя буквально пару дней, под вечер, в парикмахерскую вдруг заявились три странных типа, облаченных в длинные белые одеяния, точно три мертвеца в погребальных саванах. Их вымазанные сажей лица блестели, как не блестят даже голенища у генералов. Кроме хозяина, в парикмахерской находились два клиента: один, Мотл Веревочник, ждал, пока освободится кресло, другой, Срол-шамес, сидел в этом самом кресле. Закинув голову назад, он, меж тем как его брили, дремал. Одну щеку Берл ему уже оголил, другая же была густо удобрена мыльной пеной. Незваные гости долго не задержались. Один выхватил у обомлевшего хозяина бритву из рук, второй железной хваткой обхватил его сзади, как обруч бочку, а третий без лишних слов вывалял помазок в корытце с пеной и мигом намылил голову парикмахера. Большой шевелюрой Берл похвастать не мог, но его поредевшие черные волосы всегда были аккуратно расчесаны на пробор и обильно умащены брильянтином. Не успел бедняга и пикнуть, как призрак с бритвой вмиг обсмыкал его от бровей до затылка, да так чисто, что его голова засияла, как керосиновая лампа. В эту самую минуту, когда работенка уже подходила к концу, встрепенулся недодремавший шамес. Некоторое время он сидел неподвижно, тараща в зеркало заспанные гляделки и не понимая толком, спит ли он еще или уже проснулся. Наконец он сорвался с кресла и как был, с салфеткой, обвязанной вокруг шеи, вылетел вон. Недобритый шамес бежал по темным улочкам и вопил не своим голосом: «Мертвые встали! Мертвые встали!» Другой клиент, Мотл Веревочник, который до той минуты ни жив ни мертв тулился в уголке и не знал, куда деться от страха, тоже, как говорится, взял ноги в руки… На следующее утро Местечко кипело. Каждый имел о происшествии свое мнение, каждый толковал его на свой лад. После долгих дебатов местные мудрецы пришли к единому заключению: все три субъекта, несомненно, не кто иные, как три ангела, сошедшие на землю, чтобы через Берла Кацмахера, а точнее — через обритие его бедовой головы, оповестить народ о том, что скоро грядет мессия и что пора собираться в дорогу. Да, кажется, все стало вено, и только одного никак не могли уразуметь: зачем понадобилось ангелам чернить себе лица? Но на то они и ангелы, чтобы додумываться до таких вещей, которые простым смертным нипочем не объяснить, будь они даже самыми умными мудрецами в Местечке. Кто знает, как далеко зашла бы вся эта история, если бы Велвл Лапша, находясь, по своему обыкновению, в подпитии, не сболтнул однажды, что именно с его легкой руки голова Берла Кацмахера превратилась в сплошной пробор.