Выбрать главу

Я должен, мне надо идти дальше. Я хочу увидеть мамино Местечко своими глазами, выслушать все до одной сказки бабы Леи, глотнуть исцеляющей воды из колодца под старым орехом, и мне сразу станет легче, я буду здоров и никакая операция мне не понадобится.

Из последних сил я выхожу, наконец, на гребень холма. Вот она, эта прохладная чудесная роща! Так близко, что кажется: протяни руку — и проведешь кончиками пальцев по зеленым кудрявым верхушкам деревьев. Я слышу их шепот, я чувствую на своем лице их свежее дыхание. Я пришел. Я здесь, недалеко от желанного уголка, где началась жизнь моей мамы. Самого Местечка я пока не вижу — рощица заслоняет его. Но вот и легкий прозрачный дымок, втрое скрученной нитью соединяющий Местечко с небом, — словно первый привет от моего дедушки. Он, дедушка, печник. Почти во всех здешних домах стоят печи, сложенные его руками. Я никогда не видел моих дедушку и бабушку, а они меня и подавно. Но я все равно их сразу узнаю: мама так много рассказывала о них, что они как живые стоят у меня перед глазами. Правда, может случиться так, что мои дедушка и бабушка не догадаются, что я — это я. Нет, этого быть не может! Родного внука?! К тому же, говорят, мама на меня страшно похожа, и они во мне узнают ее. Я так и вижу, как они мне обрадуются! Бабушка, конечно, напечет кнышей с кабаком, и мы все трое сядем за стол: бабушка и дедушка с одной стороны, а я — с другой, напротив. Я буду уплетать бабушкины кныши, а они — смотреть на меня и переглядываться: какой гость! какое счастье! какой праздник посреди недели!..

Но что это? Из Местечка слышатся крики. Что там стряслось? Неужто все женщины разом поссорились между собой? А может быть, Местечко посетили новые ангелы? Дымок, восходящий в небо от бабушкиной летней плиты, разрастается и превращается в столп жирного черного дыма. Он быстро заволакивает небо, пожирая лазурный свет дня. Солнце, кажется, слепнет. Окутанный неожиданной тьмой, я не в силах ступить и шагу. Крики все ближе и ближе, все громче и громче. Они уже доносятся из рощи, что минуту назад так мирно шелестела зелеными кронами, и сливаются в ужасный вопль, словно тысячеликая тетя Брайна оплакивает своего ненаглядного, единственного Гершеле. Потом — быстрый треск выстрелов, и чем он гуще, тем реже и беспомощней становится крик. Наконец наступает минута, когда в черной осиротевшей тишине плачут только деревья.

Как трагический занавес кукольного райка, раздвигается тьма на две стороны, и на подмостках поляны показывается человеческая фигура. Качаясь, держась за голову обеими руками, она бежит на меня и пронзительно вскрикивает: «Их всех порезали! Всех петушков, курей и цыплят!» Янкель Квочка резко полосует ребром ладони по своему тонкому оголенному горлу, застывает на мгновение и падает в траву. Я бросаюсь к нему. Он лежит навзничь, с открытыми ясными глазами, словно и не был никогда безумен. Его горб высовывается из-за правого плеча, словно черный камень, о который он споткнулся на бегу. Рыжая бороденка задрана в небо, и кажется, что весь небосклон держится на ее кончике.

Ноги у меня подкашиваются. Я падаю на колени рядом с мертвым Янкелем. Что же ты молчишь, Квочка? Почему не кудахчешь? Посмотри, я принес тебе копеечку. Я нашел ее под буфетом в кухне и приберег — хотел купить стакан газировки. На, возьми ее себе, только не молчи. Скажи хоть слово, Янкель… Я тихо подвываю, как щенок, заблудившийся в пустом переулке. Я чувствую себя жестоко обманутым, как будто мне наверное обещали что-то показать и после всего — надули. И больше того: еще меня же обворовали, отняли единственное, что у меня было, — мечту увидеть Местечко. Мамино Местечко. Поздно.

Жестом тысяч моих предков и, наверное, стольких же потомков я простираю руки к небу, и моя щенячья сиротская тоска, мои скулящие подвывания выстраиваются, ширятся, перерастают в звериный, грозный, торжественный рык, в напев, полный величия и скорби, чистый, как бесчисленные звезды, прошедшие посмертный путь со дна колодца под старым орехом до высей седьмого неба. Оно, это страстное песнопение, принадлежит не мне, а им. А я — только сердце, грудь, горло, трубящее в опустевшем мире. Все невзгоды и испытания, выпавшие на долю позапрошлого поколения, поколения моих бабок и дедов, находят выход в моем горестном молении. Но на самой вершине его, когда моя душа и плоть уже сливаются с окрестной, обнимающей меня природой, вдруг странные, чуждые песне звуки врываются в мой слух и подрезают крылья мелодии. Несколько мгновений музыка еще висит в пустоте между землей и небом и — рассыпается, как рассыпаются бусы, когда рвется связывающая их нить.