До мошонки мокну, но ползу, себя не чувствую, но ползу. Раскачиваюсь, кряхчу, матерюсь шепотком. Как есть, поморожу яйца. Перебитая рука по воде волочится, кровит. В глазах крути, вот-вот рожей ткнусь в воду и свалюсь. Блевотина стрянет в груди… Коленями стараюсь не промазать, нащупываю бревешки. Коченею, ползу… Краем глаза Таню вижу. Мордочкой в колени уткнулась, кудряшки пот склеил, — ох, плачет, плечики так и ходят. Боязно за меня. «Эх, родная, — думаю, — еще не остыло твое сердце. Знаю я этих, что пожили…»
И дурь в башке. Москва слезам не верит… не верит… не верит… Зато мы верим…
А при такой натуге и таком расходе чувств свихнуться — да запросто! Вон Левка Радушин…
Бинт замок, распутался. Дабы не зацепился — свалит тогда… Круги желтые в глазах. Укачивает, мать их в корень!.. Зато мы верим…
В воде — мое отражение. Веда быстрая, с пеной… Кривой я в воде, рваный, на жабу похож…
Так и вылез на карачках. И не сел, а лег. Худо, а сам сухарь погожевский вспоминаю: забыл в штабе. Обеспамятствовал после водки, а он, видать, свалился с груди. А тут артналет… Эх, погрыз бы! Откуда силе без харчей?..
Пока жрать хочу — жить буду. Это батя говорил. Где он, батя? Небось тоже пашет на передовой… Сел на землю. Кашляю — дыхнуть не могу, дохожу… А в башке новая карусель слов, слышу, как Гришуха подначивает: «Наконец-то дождались: груши, яблоки поспели, сливы соком налились…» Нет Гришухи!.. Зато мы верим…
Вот так в слова поиграешь и свихнешься. Мне о Левке Любка рассказывала: крепкий, надежный, ничем не болел… Я теперь знаю: война — это умерщвление душ. Волк-то, конечно, выживает, а человек…
Тянет за руку Таня, пора. Она ловко перебежала. Эх, Танечка…
— Обиделся? — спрашивает.
— За что?
— Не помогла. Один полз.
— Меня батя учил: мужчина не имеет права обижаться. Он должен размышлять. Я с батей согласен. Ну это вообще, а тут-то и обиды быть не может.
На крылечке сижу. Разглядываю начальника. Четыре «шпалы» — полковник, а у этого — по ромбу на петлицах. Комбриг, надо полагать. Я с таким начальством и за жизнь не встречался. Скорее всего, комбриг. Вон малиновые лампасы под полой шинели. Стало быть, комбриг медицинской службы. Бородка и пенсне, как у Чехова, зато нос не такой — дрябловатый, хотя и не шибко толстый. Сам свежевыбритый, гладкий, но в годах. Сапоги!.. Сапоги со шпорами. В голенища ровно в зеркало смотреться можно. Этак постукивают по пустому крыльцу, вроде как застоялся. Жеребец! Что не мерин — факт! Ишь, ровно на пружинах! Еще, поди, маячит…
Вопрос задает:
— Какой дивизии?
Таня ему, как положено:
— Шестьдесят первая стрелковая, товарищ комбриг.
Слушаю их, жмурюсь; накормят меня, и наконец уложат. Уж засну!
В губах у комбрига наборный мундштук. Без суеты, спокойно моточками дым пускает. Кивает на меня:
— Где ранен?
Сам с крыльца спустился и по грязи брезгливо переступает. Шпоры: звеньк, звеньк… Шинелька из тонкого темного сукна, пуговки все на месте и тоже надраены, блестят. Говорит ровно, без выражений.
— Ранен в атаке, — докладывает Таня. — Рота на позициях в полукилометре за населенным пунктом Рыжиково. Слышите? Это как раз у них.
А с передовой низкий басовый рокот. Ох, губится народу!
— Голубушка, — говорит комбриг, — медсанбат вашей дивизии перебазировался, а в этот принять не имеют права. Вы разве не знаете инструкции? — и окликает женщину в белом халате: — Товарищ военврач второго ранга! Растолкуйте, где медсанбат шестьдесят первой.
Сам на крылечко поднялся и прутиком грязь с подошв срезает.
Я голову задрал и во все глаза на него.
— Как это не имеют права?!
Военврач (тетка видная, лет на сорок пять, в теле) говорит степенно, себя не роняет:
— Восемь километров проселком до села Торги…
Таня слушает, губу закусила, еще пуще сбледнела.
У меня от обиды и оскорбления хрип из горла.
Поначалу даже слова сказать не мог. После вскочил, покалеченную руку к груди прижал, лицо к нему приблизил и ору:
— Возьми и пристрели! Лучше пристрели!
А кровь и хлынула! В глазах куда как желто. Сил сразу нет, обмякаю и хриплю:
— Что я, фашист вам?!
Красноармейцы обступили, галдят:
— Ведь свой же. Помочь надо.
Отстранили Таню, поддерживают меня, упасть не дают. Новые подходят. Старик-старшина с повязкой на голове цигарку сунул. Я затянулся и вовсе сдурел, ноги подогнулись, повис на руках у братвы.