И как прорежет!!! Ну хана мне!! Сжался на крик:
— Что ж вы?!
А они курочат! Что там укол — по живому пила да нож! Не могу! Не по мне боль! Рванулся — и на пол. Выскочил из палатки босой, себя не помню, отбежал, а дальше нет сил. Стою нагишом в грязи. Кровищей обливаюсь. Воздух ловлю ртом. Дождь сверху мочит. Кругом эта самая живая сила на носилках и земле лежит. А я голый перед ней, плечо распахано, кровь по груди и ногам плывет… Свечу голым задом.
Меня сзади за шарманку — и в операционную. А силы уже нет отбиваться: повис на руках, как есть, трухлявый. Вернули меня на стол и уж тут прикрутили жгутами: не шелохнусь.
— Люди вы мои дорогие! — умоляю. — Пилите, режьте, но только быстрее! Вырвется из меня душа, не удержу… Руки буду целовать!..
Они стоят, ждут. Я во все глаза на них. Чтоб совесть поимели, не мучили болью, пожалели. На каждого смотрю долго, разжалобить стараюсь. Это ж как получается, и тут надо жизнь продвигать на пердячем паре: через кровь, пот, боль? Да что ж за устройство жизни! И какую душу иметь тогда?!
Входит старик в халате и марлевой повязке. На мое плечо уставился. Брови насупил: седые, лохматые — так и ходят вверх-вниз.
Умоляю:
— Режьте, не мучьте только!
Он пальцем ткнул — ему в ванночке инструмент. Я уже знаю, какая будет ласка, зажмурился, твержу:
— Быстрее, быстрее!..
И как полосанул!!! Выгнулся я под жгутами! Боль такая — не до крика! Хрип из горла только — ломлюсь из жгутов! Как есть пропадаю! Господи!! Господи!!!
Двое на ноги легли, кто-то — на руку, еще кто-то — на брюхо! А я их всех на себе катаю! Выгнулся — и углядел: старик-то жилы уже сшивает! От боли немею!
Хриплю, потом обливаюсь! Сердце где-то в горле скачет! Однако терплю, конец будет, уж теперь всему.
Дышу, дышу, а боли и нет. Нет ее!! Размяк я, вытянулся. И они меня отпускают. Улыбаются. За марлевыми намордниками вижу: улыбаются.
Старик инструмент звенькнул в ванночку и ушел. Минуты не затратил. И уж так уютно, светло, без боли — во весь рост зубы скалю.
Меня, однако, усаживают. На ноги насовывают чоботы и к кушетке отводят. Бережно, по-матерински усаживают. У меня от волнения даже слезы. А операционная сестричка (ну та… лицо у нее родное) пульс выщупывает и бинтиком мне щеки, лоб, шею промокает. Я тихонько губами и ткнулся ей в руку, вроде бы не нарочно… А уж две другие сестры лангетку мне подгоняют. Железная такая, лесенкой. Личность свою в очках пожилой сестры вижу: небритая, лоснится потом, глаза большие-большие… И снизу кальсоны на меня…
Бинтуют руку, бинтуют. Жалеючи у сестриц получается, любовно. Напоминаю:
— Обещали поесть.
Рябая сестра (это старшая, что в очках) улыбается:
— Конечно, поешь. Тебе можно.
И несут! Смуглая сестрица кормит меня. По-родственному кормит, не жлобится. Картошка с маслом и консервами — я не жую, глотаю от жадности. Она улыбается:
— Правильно! Налегай на картошку, парень. Картошка без костей.
Я на ответы не отвлекаюсь. Глотаю, глотаю. А тут и операционная сестра подсела. Гляжу (Шевелева ее зовут — уж это сразу в память принял) — губы положить бы ей в поцелуй. Уж так рад харчу и жизни, а главное — боли нет. Как есть, обнять охота и нашептать нежные слова. А кутает тишина, кутает… и слова не то что на языке, в памяти не держу, какими-то точками рассыпаются…
Уж как с едой обидно расставаться, тянусь к котелку, а не вижу.
— Спасибо, подруги, — шепчу…
Женщина возле койки, шинель на плечах, по петлицам — младший лейтенант.
— Кто вы? — спрашиваю. Голос — еле себя слышу.
Она склонилась — волосы мне на щеку: шелковистые, тяжелые.
— Кто вы? — шепчу, а на новые слова и сил нет: молчу, соображаю, где я и вообще что к чему.
— Военфельдшер, — отвечает и вытаскивает у меня из-под мышки градусник.
— Поесть дайте, — шепчу. Еще хочу сказать, а от слабости, ровно неживой: хлопаю глазами и молчу.
Она скидывает шинель на спинку койки. Руку мне пропускает под голову:
— Четверть часа бужу. Стынет обед, Гудков.
Она!.. Она делала уколы в операционной! Да, Шевелева!.. — Стало быть, в санбате я! И в плечо ранен! Позавчера в атаку ходили… Зеленая, зеленая, красная! Гришуха… Барсук… Таня… Погожев… комбриг… старик с бровями…
Она кружку к губам мне:
— Выпей, ром.
Простая у нее улыбка, открытая. Кто-то с завистью говорит:
— Прими, господи, не за пьянство, а за лекарство!
Факт, завидует.
Огнем этот ром, ядрена капуста! Аж до самого пупка! И ровно меня из себя выдернули: во все зубы улыбаюсь. Ну так приятно! И уж не шепчу — твердость в голосе: