Выбрать главу

Дотлевают чурки, замазывает их сизовато-серый налет. Язычки пламени полизывают угли. Угли гаснут в фиолетовых всполохах… Где батя? С Барсуком что? Сколько еще будет война? Куда меня определят?.. Где бы жратвой разжиться? Хоть раз набить брюхо…

Отправляю в топку последние чурки. Помедлив, они разом занимаются шумным веселым костром. На стены палатки ходко лезет моя тень. Краем глаза вижу кудлатую чернь головы, резкий губастый профиль и забинтованную крючком руку: «самолет». Завтра шевелюру — под «ноль»: все меньше вшей и чесотки, закон для всех, кроме штабных и генералов.

Тень скачет в игру с пламенем. Потрескивая, рассыпаются искры. Дурею от тепла, запахов сладкого березового дыма, нагретой кожи ботинок, лекарств из-под бинтов.

Сквозь хлюпанье дождя с проселка прорываются крики (до отчетливости дикая матерщина — это язык на все случаи), ржанье, тарахтенье моторов… Пробует петь Недогонов. Даже после укола не угомонится. Бредит, зовет родных. Сестра сказала, жить сержанту до утра…

Еще бы чурок, заколеем ночью. Оглядываюсь: пособили бы. Да куда там! Крепко, взасос берет сны живая сила…

А после о весне думаю. Девочка-весна… Радуюсь солнышку — дожил все-таки, не убили. Улыбаюсь себе.

Слабость в ногах, пот с лица утираю, задыхаюсь. Навстречу — санитары, братва с перевязки, сестры, новые раненые… вот и вышел: живет Мишка Гудков, не угробили — живет!

День яркий, вычищенный солнцем: ни единой тучки, ядрена капуста! Воздух волнами: то теплый, то холодный. Улыбаюсь, жмурюсь. Живу! Как есть, живу!

Халат не запахнешь: лангетка на повязке. С Матвеем подштаники завязали на пупе, на щиколотках подсучили — можно идти. Зябну, само собой, а что делать?..

У Лощилина тоже рот до ушей. Подмигивает нам. Еще бы, не отправили на передок со всеми. Трепак обнаружили. Где схватил, хрен сопатый? С утра всей палатой гадали, а он только лыбится да подмигивает. А доволен — двойная польза от бабы!..

По земле, палаткам, деревьям лесные тени: размашистые, четкие. Грунт вязкий, в отпечатках ног, конском навозе, вдавленных колесных следочках. В рытвинах — мутная вода, солома, клочья бинтов, ваты и писем — много белых обрывков в расплывшихся чернилах… Ботинки — на босу ногу. Ступаю осторожно, не потерять бы, да еще и руку берегу.

Трава, листья… будет мое лето! Не отняли, не убили! Все чую: влажное дыхание леса, почек, отогретой землицы, сухой напор солнечных лучей. Скоро зашелестят первые листья — губы весны… девочки — весны… За гибкими верхушками — небо, ну бездонным колодцем! И в самом куполе его — ослепительное солнце. Маревом исходит в темноватую синь. Искрится эта синь, гляжу — и не нагляжусь.

Ребята окликают — отвечаю. Кручу головой: много ли новых мест видел в жизни: Москва, Радищево да Солнечногорск с Химки… Слоняются бледные измученные люди в шинелях, ватниках, халатах на серое, заношенное нательное белье. Лица худые, прозрачные, от этого глаза у всех крупные… Наголо бритый мускулистый парень промокает подолом рубахи лицо. Никак, Вовка Жиров из Дедешина! Он и есть, хрен сопатый. Показываем друг другу кулаки, смеемся.

За стонами в хирургической палатке — шорох ветвей, наши голоса. Жадно ловлю дух баланды от кухонь, пшенка и есть.

Медсестра визгливо окликает:

— Кто Баданов?! Срочно в палатку!..

Шлепаем помалешеньку. Ведь иду, сам иду!

Ботинки засасывает грязь. Матвей наклоняется, помогает вытянуть. Ну и обутки — слону впору. Гаврюха Оборин хромает навстречу, как есть, в полной обмундировке. Из-за ранения и недоеда не то что бы высокий и тощий, а узкий весь, ровно гвоздь. Шейка бледненькая, восковая, а тоненькая! Я за свою: неужто и у меня такая? Цыплячья! Факт, цыплячья! Спрашиваю (а самому обидно, все шею ощупываю):

— Куда вырядился, боец?

Улыбается. Белее зубного порошка зубы, и ровные. Один в целом взводе не курит… Я останавливаюсь и молчу. Как это?…Из сорока четырех ребят в живых Барсуков, Оборин и я!! Стало быть, сорок одна похоронка от нашего взвода…

Гаврюха объясняет:

— Выписали. Велено явиться в свою роту. Ты давай, поправляйся, Мишуха.