Само собой, он не откажет в ласке и продажной женщине, но не за деньги. Вообще-то деньги как раз у него и не водятся, это уже событие, когда он при деньгах. Тогда он оживлен и, можно сказать, цветет. Даже заговаривается. Ну жених! Покупает коньяки, торты и безделушки для своего многочисленного потомства, разумеется, от разных матерей. Коньяк он покупает для друзей. Обычно же качает Бог знает какую дрянь, зато дешевую. И курит дрянь невообразимую — из-за крепости. Конечно, витязь Мишель из настоящих, не картонный. У баб на него нюх. Он еще рта не открыл, а они уже начинают хвостом крутить. Тут он и впрямь витязь, любовь с гарантией… Я вспоминаю парикмахера из Дубны и смеюсь.
А я? В молодости меня просто разрывало от желания — ну дурел. Все что надо получу, и много раз, а остыть не успею — уже опять желание рыщет… А вот на тебе, привязался к одной женщине и другой не надо, во веки веков не надо!
И тут же вижу ее нагишом, как вчера, после ванны: груди близко одна к другой, ленивые, крупные. Тесно — одна другую выталкивают, в стороны глядят. Не груди, а огненные плоды. Просто погибель. А нежные: только тронь губами и уже синяки.
А голос! Больше такого нет, не слыхал.
И глаза — тонешь в них. Не глаза, а озера… Серые и милые-милые озера…
Оглядываю чугунный котел, шлак на железном полу, ведра с водой у стены, бочонок с капустой, щелястые половицы — как далек этот мир от блестящих залов, в которых я выступал: дворец Шайо, Палаццетто делло Спорт, Штадтхалле, зал Шибуйя, наш Дворец спорта в Лужниках… Залов было много. В памяти — ярусы кресел, нарядная публика, веселые огни, лица друзей, соперников, победы…
А Мишель прав. Это о таких как он сказано: чем чаще люди влюблялись бы, тем меньше было бы зла… Так что Мишель непосредственно связан с уменьшением зла на земле. Да еще в наше время поголовного обессиливания мужчин…
Нынче после тренировки я оглушен: за машинкой просто отбыл номер — разве это работа, какой-то запор мыслей…
«Надо оставить надежды на публикации, — сонно соображал я. — Это — удавка. В надеждах на публикации калечу язык, мысли, чувства — все стригу под шаблон цензуры и редакционных смотрителей. Надо похоронить мечту увидеть свое слово в книге. Надо вытравить в себе надежду стать писателем, которого знают через книги, иначе погибну как писатель. Постоянно срываюсь на ущербную литературу в надежде проскочить, незаметно протиснуться. Да не будет этого никогда! Сколько литературных сторожей с дубинками — да выколотят все что угодно, точнее — неугодно. Надо писать свои заветные книги „в стол“. Пусть лежат».
Я уже знаю, какие это книги.
Главное — исполнить назначение. А для этого сначала — заработать, а после уже — бедовать, растягивая деньги, растягивая…
Но ведь работа эта на годы… И пусть. Пусть на годы, пусть нужда и вместо признания — совершенная пустота. Пусть. Главное — исполнить назначение.
У каждого свое назначение. Важно понять, что оно есть и в чем. А после…
После — идти. Что бы ни было — идти. Сдохнуть, а прорваться к последним страницам. И никогда ни у кого не просить пощады…
Господи, как же губительно жить с ощущением тюремной камеры!
Вчера я провернул тридцатитонную тренировку на интенсивности в сто восемьдесят пять килограммов — в мире это по плечу всего нескольким, если по плечу. Я спал, но разве это сон: скользишь в дреме, проваливаясь на мгновения в беспамятство, а сам все слышишь и осязаешь. И тело какое-то жесткое, все из скрипучих ремней, сочленений, мерцающих болей. Там, в залах, мы заняты действительно благородным делом. Мы не поедаем других людей, мы поедаем каждый себя. В благородстве нашему увлечению никак не откажешь.
Загнан-то загнан, а как поймал взглядом грудь жены — она во сне обнажилась, и уже брезжил рассвет — не стерпел. Правда, ласки тоже были от усталости — не вспышка ослепительной радости, но все равно мучительно-выворачивающее чувство. И этот ожег: уступчивое тело женщины, дорогой женщины, единственной — всё в соблазне. Сколько вижу и обладаю, а не могу отвести глаз, не могу даже хоть на ничтожно малое притупить чувство. Напротив, с каждым годом это чувство упорнее, жарче. Все время как в ожоге.
Господи, я отслужу тебе за эту женщину! Слышишь, если Ты есть, отслужу! Храни ее для меня! Когда меня затопчут или погибну — храни ее, ее и дочь!
Я прихожу в себя, перебираю страницы, правлю, после скрепляю: довольно. Работа удалась, я устал; тренировки выгребают жизнь, а я упрямо пишу. Знаю, отчего это и чем плачу, но вздергиваю себя на каждое слово.