Выбрать главу

— О дон Хулио, гляди…

Отец оглянулся и застыл в поклоне. В дверях стоял его светлость великий толедан де Кеведо. Он был в парадном полудоспехе, черном с изумрудным отливом и золотой насечкой в виде креста и розы. С левого плеча пунцовыми складками ниспадал на шпагу бархатный плащ, обшитый золотой бахромою. Голову коррехидора покрывал поблескивавший в полумраке парик китового уса, а не обычный шерстяной, как тот, что «спер» у него дон Педро. Отсутствие шляпы сообщало челу благородный пламень.

— Ты уж сиди, где сидишь, не вылезай, — шепнул отец Рисковому, который, таким образом, вынужден был наблюдать дальнейшее в собачьей перспективе, на уровне ботфортов его светлости — а не как отец.

— Хозяин, — проговорил коррехидор, чуть запрокинув голову и глядя мимо лица того, к кому обращался. Представим себе взор из-под сведенных скорбною елочкой бровей и полуприспущенных век, взор страдающего гранда — не простолюдина. — Хозяин, я слышал, вы храните у себя бесценный перл, который вам не принадлежит и который вам не по средствам достойно оправить. Я пришел, чтобы забрать у вас это сокровище.

Коррехидор говорил тихим усталым голосом. То не была усталость дней и даже лет, то была усталость родовая, крови. Убежденность, с какой это говорилось, равнялась категоричности, не допускавшей ничего иного, кроме беспрекословного повиновения. А иначе… лучше не спрашивать, что иначе.

Констанция медленно, как бы в такт этим словам (улавливаемый лишь ею да говорящим — по причине исключительности их уз), подошла к его светлости и опустилась на колени. Это была сцена, запечатлеть которую хотелось навеки. Стареющий рыцарь, краса и цвет испанского рыцарства, чей облик благородством может поспорить лишь с благородством крови, струящейся в его жилах, и — дева. Коленопреклоненная. Небесной красоты. Эмали глаз, камеи зубов. Шея лебеди, плывущей сквозь морские лилеи. Ланиты Сервантесовой пастушки, пробегающей утренней персиковой рощей. Ладони охраняют взволнованную грудь. (Пара царапин бессильна унизить красоту этой сцены.)

— Батюшка, это вы? — Голос звучит, как благовещенское пение ангелов.

— Это я, дочь моя, это я, моя высокородная судомойка.

Констанцию уже так один раз назвали. Но сказавшего это, чье лицо всегда стояло у ней перед глазами, она больше не помнит, его заслонил в памяти облик великого толедана.

— Я так долго ждала вас, батюшка.

— Мой путь к тебе, дитя мое, был непрост.

— Но на всем его протяжении вас должна была сопровождать моя молитва. О, сколько я их прочитала, как молила Заступницу о том, чтобы вы меня нашли, батюшка! — И две хрустальные слезы скатились из прелестных глаз.

Струятся под отеческой лаской золотые волосы. Пропущенные сквозь пальцы, как золотой песок, они падали на тигровый глаз перстня.

Коррехидор не в силах вымолвить ни слова. Первое же сорвавшееся с его уст повлекло бы за собою лавину слез, он изо всех сил нудит вспять эти слезы счастья. То, как дрожит его подбородок, скрывает сановная борода, в которой нет-нет да и блеснет по-гольбейновски серебряная канитель.

Но тут вскричал Севильянец:

— Констанция! Гуля Красные Башмачки! Я растил тебя, как родную дочь!.. Нет, я дорожил тобою сильней, чем если б ты была моей кровью и плотью. Ибо что́ моя кровь в сравнении с твоей! И я об этом никогда не забывал. Если же по недомыслию и обидел тебя когда, взращенное мною высокородное дитя, прости старого глупого Севильянца. Прислуживая другим, он скопил за эти годы меньше, чем теряет… — он всхлипнул, — с твоим уходом, моя Гуля…

На это Констанция, еще сильней прижавшись щекой к унизанной перстнями руке, проговорила:

— Добрый человек, ты не должен так говорить. Когда во славу Пресвятой Девы совершается такое чудо, никто не в убытке, один только дьявол.

— Истинный Бог — герцогиня, — прошептал кто-то под безмолвное одобрение окружающих. Даже запах крольчатины перестал. То есть его больше никто не чувствовал. Другие ароматы — счастья, радости, пожелания блага — насытили воздух. И были они вполне обоняемы, но как описать ни с чем не сравнимое, ни на что не похожее благоухание?

Коррехидор сумел совладать со своим сердцем: пусть другие распускают нюни, но не он, Хуан Быстрый, железная пята Толедо (и разве что с последних крохотных островков еще слышится: «Самоконтроль нам только снится»).

— Хозяин, лишая вас единственного вашего достояния, я не желаю тем не менее прослыть безжалостным грабителем, — шепнув «встань, дитя мое», он высвободил руку, к которой льнула щекой Констанция, и хлопнул в ладоши. Словно только этого и ждавший, из-за двери появился лакей. — Вот тридцать тысяч эскудо золотом, которых вас злодейски лишил темный негодяй, они помогут вам смириться с понесенной утратой… Хотя и тридцатью тридцать тысяч — бланка против того, на что сукин сын покусился! — с неожиданной яростью вскричал коррехидор, потрясая кулаком. — Граф Лемос отдал серебряные копи, я же… — он в ужасе посмотрел на свое вновь обретенное чадо, словно увидал мысленным оком сцену, происходящую между Амноном и Тамарью. — Небом клянусь, — шептал он, — негодяй будет молить о костре, как о великой милости… — при этом заскрежетал зубами, будто бы от лица преступника. Но и в неистовстве праведного гнева тоже.