— Они были все заодно, все сражались против меня: и ханум, и мисс-писс, и давильщица — ею оказался переодетый мужчина.
Услыхав это, Осмин, который уже осознал, что случилось, издал стон.
— В цепи! — крикнул Селим, указывая на Осмина. — В каленые цепи!
Гиляр-ага смотрел на кизляра-ага налившимися кровью глазами и гулко аккумулировал свирепость — так тяжело при этом дышал. Щеки его посерели в предвкушении деликатеса под названием «жареный Осмин», аппетит разыгрался. Черный евнух как бы говорил белому: «Да-а… будет тебе ад на земле».
Картина заговора открылась Селиму, можно сказать, во всей полноте. Англичанка заводит речь о портрете — наутро откуда ни возьмись художник. Селим присылает художнику вина — к вечеру Осмин пьян в сиську. Педрина — мужчина. «Но они не могли далеко уйти, — уговаривает себя Селим. — Им не выбраться из сераля. Хотя… ведь проник сюда, прямо к ней, этот дьявол, этот испанец… Точно из-под земли вырос».
— Где план потайных ходов, собака! Моих янычар! Взять под караул все выходы!
Этот план стоил печати, которую в незапамятные времена носил на пальце злосчастный визирь Ахашвероша. И так же кизляру-ага доверен был коптский папирус — этот ядерный чемоданчик паши.
— Живо план!
Осмин не отвечал ни слова, золотая папиросница на его груди давно пустовала, паша убедился в этом, сорвав ее. Первой мыслью Селима было: подобно тому, как Нух, напившись пьяным, поплатился своим ядерным чемоданчиком, Осмин, который своего потерять не мог, ибо давно лишился места на пире отцов, потерял доверенный ему чужой.
Но обрезанец — в недалеком будущем уже и собственной головы, равно как и всех других органов, а также абонент всех мыслимых и немыслимых казней — он поведал правду: тогда, в Тетуане, французский корсар за златозаду потребовал ни больше ни меньше как «карту укреплений советской стороны» (это напоминает дачу показаний на процессах тридцатых годов, когда обвиняемый, не имевший больше ни прошлого, ни будущего, в настоящем же растоптанный, не воет тем не менее и не кудахчет, а речист, словно он в каком-нибудь доме отдыха Цекубу, за чайком — говорит и прихлебывает из стакана с подстаканником).
— Я очутился перед выбором: отказаться от златозады — зато крепки будут стены, ради нее возведенные, или все же предпочесть напиток в каком ни на есть сосуде — ибо жаждущему это важнее.
Селим стоял тих и задумчив. Когда принесли жаровню, цепи, он сделал знак повременить. Повременим и мы с завершением этой сцены и перенесемся на берег Тигра.
— Смотри, где мы.
Бельмонте на правах старожила этих катакомб первым выбрался наружу и огляделся: луна стояла в небе, чуть оперенная тонким облачком, напоминая крылатый шлем тевтонской девы. Фитильки звезд, казалось, вот-вот вспыхнут, устроят вселенское броуновское движение. (Один художник изобразил, как это будет, и мы его любим, что б там ни говорилось на его счет. Переедать потому что не надо.) Но это «вот-вот» уже длится вечность, а покуда звезды застыли, как лампочки на елке. Все поклоняются погруженному в сон миру и приносят свои дары на алтарь Царицы Ночи: великий голландец и швейцарский мистик, мечтатель Северного моря и мастер перламутровых инкрустаций, приводящий в восхищение слоняющихся по залам Русского музея дяденек и тетенек.
— Господи, Констанция, как хорошо, — сказал он, обведя глазами Божий мир и подавая руку.
— Я не Констанция, — послышался голос Блондхен.
— Все равно хорошо.
Блондхен, Констанция… Последним выбрался наружу Педрильо — в неуместных дамских панталонах, точно артист, сбежавший из цирка трансвеститов (как, по правде, оно и было).
— Апчхи!
— Замерз? — И, не дожидаясь ответа, Бельмонте дал своему слуге и товарищу плащ, щедростью превзойдя самого Мартина-добродея — разве что юноше стало жаль раздирать плащ пополам.
Слева в прозрачном воздухе глухо чернел Марджил, справа шли заросли тростника, то редкие, то сплошной стеной тянувшиеся до самого устья. Отовсюду раздавались звуки ночной жизни: кряквы, кваквы, гудяще-зудящие насекомые, всякие зверьки, селящиеся близ воды — весь этот живой уголок сигнализировал о своем желании заморить червячка, пофлиртовать с подходящей/им. Все как на Западе: ни тебе шариата, ни тебе стражей исламской революции — нет безобразья в природе. Где-то поблизости бросил якорь «Ибрагим». Вот укромная бухточка, прорезавшаяся сквозь тростник и служившая пристанью всякому, кто не желал платить портовый сбор.