Выбрать главу

И девочке с малых лет внушают это понятие все, начиная от матери и кончая сельским муллой, который возглашает, что не равными сотворил бог мужчину и женщину, что доля мужчины равна доле двух женщин. Девочке внушают, что ей надлежит быть проданной, что её обязанности — безропотно выполнять все повеления мужа. Безропотно! Именно в знак этого ей предписано шариатом закрывать рот яшмаком — «платком молчания и покорности».

Многие обречённые подчиняются предписанному. Почти все подчиняются, так как нет выхода, нет помощи, нет даже сочувствия. Но находятся и бунтарки. Их бунт — это робкий бунт овцы, они просят совсем немногого — и натыкаются на непробиваемую, на дремучую косность мужчины, который не может позволить, чтобы вещь — требовала.

Впрочем, нельзя обвинять всех мужчин огулом. Есть среди парней такие, как Клычли, который относится к своей Абадан очень по-человечески. Есть такие среди пожилых и даже среди стариков. Но и они не решаются проявлять свою порядочность слишком откровенно. А всё почему? А всё потому, что перед ними стоит закон — писаный и неписаный, шариат и адат, закон религии и закон прадедов. Вот кто главный враг женщины!

Да, Борис, ты был прав, когда утверждал, что надо бороться с религиозными пережитками. Надо бороться, очень надо! И начинать эту борьбу надо именно в плане искоренения калыма, в плане уничтожения взгляда на женщину как на вещь!

Борьба идёт нелёгкой. Старое — цепко, у него глубокие и ветвистые корни. Оно — как чахотка, которую можно приглушить, приостановить, но нельзя вылечить. Чахотка? Ерунда! Научатся лечить и её, а мы убьём калым. Соберём всех девушек, всех женщин, выстроим их в единую колонну и пойдём в наступление на чёрные обычаи старины! И победим! Так ведь, Борис?

Победим… Но что делать сейчас? Случилась беда с Узук, ей надо помочь…

— Должны помочь! — громко сказал Сергей. — Должен быть выход из любого положения!

Очнувшийся от своих раздумий, Клычли погладил затылок. Берды чуть шевельнулся и ещё ниже опустил голову.

— Что же вы молчите, друзья?

— Я думал, — сказал Клычли не сразу. — Трудное время, плохих дел много… Вот, например, когда на плотине мы боролись за воду — мы боролись против старого мира, а не против мирабов и баев. И если добились своего, значит мир стал, как старый верблюд — ещё ревёт и плюётся, но груз уже нести не может.

— Ты о деле говори! — перебил его Сергей.

— Я и говорю о деле! — обиделся Клычли. — Тогда, на плотине, мы решили трудный вопрос, а как решить сейчас — я не знаю. Всё время думаю, по-разному думаю — никакого результата. Только одно остаётся — садиться на коней и с винтовками в руке отнимать девушку у Бекмурада!

— Умнее ты ничего не придумал? — сощурился Сергей. — Кто это на коней сядет? У каждого родственника Бекмурад-бая винтовка есть! Бекмурад-бай даже караванами отправляет оружие в Хиву…

— Боишься крови?

— Крови, Клычли, я не боюсь, и ты это знаешь лучше кого-либо другого!

— Тогда давай поедем!

— Нельзя. Время вооружённого выступления ещё впереди. Мы только вызовем репрессии со стороны властей и зря потеряем многих наших активных сторонников, потому что нами власти не ограничатся, им — лишь бы повод был. А давать такой повод мы не имеем права во имя будущей борьбы, понял?

— А если один Берды поедет — это тоже повод?

Сергей подумал и сказал:

— Это — можно, если только Берды сумеет держать себя в руках.

Берды впервые поднял голову и посмотрел на товарищей влажными глазами.

* * *

Укрыв ребёнка одеяльцем, Узук подошла к стене кибитки, где в обшивке было проделано небольшое отверстие, обычно прикрытое висящим на териме небольшим хурджуном. Она отвела хурджум в сторону и прильнула к отверстию.

На улице мело, как всегда. Но сердце молодой женщины сладко дрогнуло. Она всмотрелась ещё раз в пелену беснующихся пыльных вихрей — сомнения не было: на отдалённом одиноком дереве трепетал платок.

Узук торопливо накинула на голову пуренджик, на мгновение задержалась около ребёнка и вышла из кибитки. Ветер цепной собакой рванул за подол платья, дурашливо и зло хлестнул по глазам бесплотной ладонью пыли. А когда глаза обрели возможность различать предметы, перед ними возникало лицо Тачсолтан, в котором злорадство сплелось с насторожённостью, как две разноцветных нити в священном шейном шнурке — аладже.

— Куда ты собралась?

— На святое место помолиться иду, — смиренно ответила Узук, поражаясь внезапно нахлынувшему яростному желанию броситься на эту подбоченившуюся мерзавку и зубами вцепиться в её тело, ногтями выдрать её наглые, хищные глаза. Впервые Узук ощущала в себе и такое желание и главное уверенность, что выполнить — в её силах. И если бы Тачсолтан встала на её дороге…

Но она не встала, а лишь с недоброй многозначительностью сказала:

— Ну, иди, иди… Тебе надо помолиться…

Скрытый смысл сказанного был понятен Узук, и снова вспыхнуло желание бросить в лицо Тачсолтан гневные слова, крикнуть, что всем известно, всему миру известна подлость рода Бекмурад-бая.

Берды ждал на обычном месте. На том самом, где жгучим осенним цветом расцвела их украденная любовь, где завязалась узелком завязь маленькой жизни. На этом месте ей, видимо, суждено и кончиться. Кончиться навсегда.

Слов не было ни у него, ни у неё. Оба, порознь, они передумали всё, что могли сказать друг другу, и теперь сидели рядышком молча, как сидят на ветке, прижавшись одна к другой, захваченные внезапной бурен пичужки. Но они не были беспомощными птицами. Глухая ненависть копилась в сердце Берды, готовая взорваться, как брошенный в костёр ружейный патрон. А в душе Узук, рядом с обречённой покорностью неизбежному, тянулась ввысь жажда жизни и жажда борьбы. Это было ещё слабое растение, но верхушка его уже поднялась и вышла из тени покорности судьбе.

— Я не ждала тебя, — произнесла наконец Узук. — Но я думала, что ты захочешь приехать, чтобы собственными глазами убедиться в моей невиновности.

— Не говори так, моя Узук! — попросил Берды.

— Я должна сказать! — настаивала Узук. — Чтобы ты знал, что я любила только тебя одного, что люблю сейчас и буду любить до последнего своего дыхания. Только тебя! Перед тобой я чиста и невинна, хотя меня трогали чужие руки. Они трогали моё тело, но это было не моё тело, и душу мою, сердце моё они тронуть не сумели, потому что душа и сердце были закрыты щитом моей любви к тебе, Я хочу, чтобы ты поверил в это, иначе я буду считать, что на небе моей жизни не мелькнуло ни одной звёздочки, что жизнь была беспросветной тьмой — и не нужной никому!

— Не надо, Узук! — снова попросил Берды.

— Надо, мой любимый! Надо, чтобы ты знал всё. Когда-то я собственными ногами шла к смерти и сейчас стыжусь того времени и боюсь его. Хоть и говорят, что есть бесстрашные люди, я не верю этому. Нет такого человека, который не страшился бы смерти. Я боюсь, мне страшно умирать…

— Ты не умрёшь!

— Не знаю, мой Берды, на всё воля аллаха. Но если бы я умела писать, как Огульнязик, я написала бы завещание всем туркменским девушкам, которые, попав в трудное положение, ищут выхода в добровольной смерти. Я написала бы так: «Милая сестра, на голову которой упали чёрные дни! Послушай слова той, которая собственными губами пробовала отраву смерти! Какое бы горе ни пришло к тебе, ищи иного пути, но не пути смерти. Не торопись умирать, собери всё своё мужество, все свои силы, оглянись по сторонам — и ищи, ищи дорогу жизни! Смерть зовёт утративших разум, смерть прикидывается добрым другом, но ты не обманывайся, моя милая ровесница. Она — друг до тех пор, пока не схватила тебя за горло. А когда в глазах твоих потемнеет белый свет, ты закричишь: «Спасите!», но будет поздно и никто не придёт спасать. И если тебя любил парень, он порадуется, что не поторопился жениться на тебе. А если тебя притеснял муж, он скажет: «Слава аллаху, наконец-то избавился». Ты не думай, что кто-нибудь пожалеет о тебе! Тебя зароют в чёрную землю, где копошатся жирные, омерзительные черви. Могила — тёмная, а земля — сырая, холодная и тяжёлая. Она засыплет глаза, набьётся в рот, придавит тебе белую грудь. Остановись, девушка! Остановись и посмотри на мир, посмотри, как кругом хорошо, какие красивые цветы цветут в поле, какой чистый и вкусный воздух, как ласково светит солнце. Куда ты идёшь? Неужели ты хочешь убить и цветы, и небо, и солнце? Всё можно исправить, со всем можно примириться — нельзя исправить только смерть, только с нею примириться нельзя. Не торопись умирать, сестра моя, дыши и живи!» Вот так, мой Берды, я написала бы девушкам!