— О Сульгун-хан мне Берды рассказывал. Он дважды с нею встречался. Какая-то несчастливая она, правда?
— Куда уж тут до счастья — всю жизнь в седле, без домашнего угла. А теперь с контрабандистами связалась, от Клычли я слыхала. Жалеет он её, говорит, большие дела ей судьба сулила, да сбилась она с дороги на окольную тропку — и жизнь размотала зря, и голову попусту сложить может.
— И мне её жаль, — сказала Узук. — Сидит на коне, а глаза — грустные. К нам бы её в отдел заманить— сколько от такой женщины пользы было бы.
Абадан с сомнением покачала головой.
Дурды не возражал против предложения провести свадьбу в городе — первую свадьбу, когда невесту взяли без калыма. Пусть уж весь свадебный обряд будет проходить по новым, советским порядкам. Но Оразсолтан-эдже упёрлась на своём. «Дочь я не смогла выдать замуж по-человечески, так пусть хоть сына женю в соответствии с нашими обычаями и обрядами», — упрямо твердила она, не желая слушать никаких доводов. — «Проведём той в городе, ведь и Дурды и Мая люди современные, на государственной службе, — убеждала мать Узук, — пусть покажут пример советской свадьбы для всех. А ты приглашай всех, кто тебе нужен из аула».
— «Нет и нет, — упорствовала Оразсолтан-эдже, — не будет вашей городской свадьбы, будет моя свадьба, как я хочу!» — «У тебя в доме даже кошмы приличной нет, чтобы, невесту на ней усадить», — спорила Узук. Оразсолтан-эдже не задумывалась с ответом: «Ты свои кошмы привезёшь, из города! А что до меня, так если войдёт в мою кибитку невестка, чёрная обшивка кибитки сразу станет белой и все старые кошмы в ней обновятся».
Оразсолтан-эдже отстаивала своё право даже с каким-то отчаянием, и не понять её было трудно, а поняв, так же трудно было не посочувствовать. Приближалась к своему последнему порогу жизнь, все лучшие мечты в которой скользили слабой тенью далёкого облачка, ни разу не пролившегося благодатным дождём. Судьба давала ей в руки, может быть, единственный случай осуществить то, о чём она думала долгие годы, и отказаться от этого случая было всё равно, что самой разбить пиалу с последним глотком воды и умереть от жажды.
Свадьбу решили справить в ауле. Распорядителем её была сама Узук — против этого Оразсолтан-эдже возражать не стала: бог с ним, хоть и женщина, но всё же родная дочка, да и не такое уж это вопиющее нарушение обычая. Деньги для свадебного тоя дал Торлы. Дурды вначале было отказался наотрез, но вынужден был уступить матери, которую вдруг обуяло наивное тщеславие — блеснуть перед людьми богатой свадьбой сына.
С раннего утра возле кибитки Оразсолтан-эдже собрались принаряженные девушки и молодайки. Тумары, генджуки и другие массивные серебряные украшения, казалось, вовсе не тяготили своих хозяек, и случись объявиться здесь Черкез-ишану с его давешней вокзальной проповедью о вредности украшений, он вряд ли нашёл бы здесь единомышленников.
Поодаль флегматично жевали свою жвачку готовые в путь верблюды. На ногах у них были узорные наколенники, на шеях позвякивали колокольцы, уздечки были украшены кисточками. Всё это недвусмысленно свидетельствовало о цели, для которой предназначались верблюды, особенно нарядные паланкины на верблюжьих горбах.
По слову распорядителя тоя женщины должны были разместиться в паланкинах и ехать за невестой. Но Узук помалкивала, глядя на дорогу и отделываясь шуточками от наиболее нетерпеливых девушек. На дороге показалась целая вереница фаэтонов, остановившихся возле кибитки Оразсолтан-эдже. Они отвлекли на себя внимание женщин, и те подошли поближе, с любопытством рассматривая лакированные городские арбы, запряжённые парами сытых коней, их наборную сбрую, украшенную перламутровыми ракушками. Ракушки вызывали особую заинтересованность сельских модниц, охотно уступивших бы за них свои украшения, многие из которых по ценности не уступали целой запряжке.
— Девушки, — сказала Узук, — кто хочет, садитесь на верблюдов, остальные могут садиться в фаэтоны.
«Остальными» оказались все. Пересмеиваясь и подталкивая друг друга локтями, молодёжь двинулась к фаэтонам. В паланкины пришлось лезть тем, кто постарше. Они тоже охотнее поехали бы в фаэтонах, но нельзя же было бросать пустыми свадебных верблюдов, кому-то надо было поступиться своими интересами. Свадебный поезд отправился в путь.
В истории села не было случая, чтобы гелналджи ехали за невестой на фаэтонах. И старикам, которые провожали свадебный поезд глазами, не представлялось случая проехать на такой диковинной арбе.
— Твой той оказался особенным даже по сравнению с тоями именитых баев, — уважительно говорили старики, подходя к Оразсолтан-эдже, которой казалось, что голова у неё от радости до неба достаёт.
— Как говорится, не надо хорошего начала, был бы хорошим конец. Не сглазить бы у Оразсолтан-эдже коней хороший.
— Тьфу, тьфу, тьфу!.. Пусть не будет здесь завистливых глаз!.. Хвала аллаху, и у Дурды оказались щедрые товарищи.
— Хов, говорят, джигита узнавай по его друзьям. Но и другое верно: кто сам неудалый, у того и друзья пустомели.
— Ай, конечно, не сглазить, Дурды толковым сыном вырос.
— Узук наша тоже орлицей смотрит. Сколько горя бедняжка пережила, да будет милостив к пен аллах.
Оразсолтан-эдже слушала и росла всё выше.
Берды не поехал вместе с атбашчи, ссылаясь на разболевшуюся ногу. Рана, которая поначалу казалась пустяковой и вроде бы полностью зажила, неизвестно отчего воспалилась, нога отекла и пыла всю дорогу, пока Берды добирался из города до аула. Садиться в седло было трудно, а ехать с женщинами в фаэтоне — на такое мог решиться только самый отчаянный «вольнодумец», не боящийся ни бога, ни черта, ни острых женских язычков. Берды к таковым себя не причислял, поскольку, игнорируя две первых инстанции, последнее время стал не то чтобы побаиваться, а как-то сторониться женщин. Крылась ли причина этого в обычной усталости и нездоровье, заставляющем человека ощущать свою неполноценность, что особенно остро воспринимается именно в женском обществе; либо это явилось результатом того, что две самых дорогих ему женщины ушли из его жизни, — трудно было сказать.
Он расположился в крохотной мазанке, стоящей подле кибитки Оразсолтан-эдже. Окон в мазанке не было, но для неё вполне хватало света из тюйнука и открытой двери. Туда притащили кошму и несколько одеял, что вполне устраивало Берды. Жениху распоряжаться на тое не положено, поэтому и Дурды, в ожидании пока привезут невесту, пристроился рядом с другом. Тема для разговора, казалось бы, могла быть только одна — предстоящий той. Но и Дурды и Берды словно по молчаливому соглашению не касались её и говорили о делах, связанных с работой: Дурды неудобно было распространяться о собственной свадьбе, Берды помалкивал по другой причине — ему страшно не нравилось, что такое важное и торжественное событие в жизни друга связано с деньгами Торлы. К этому типу Берды по-прежнему относился неприязненно и подозрительно.
Он пытался даже убедить Клычли, что Торлы освободили обманом, через подставных поручителей, и что его необходимо снова арестовать. Клычли отказался: непойманный не вор, а когда Берды не успокоился, привёл в пример инцидент с подброшенным терьяком, заметив при этом, что если в одном случае смогли стать выше, казалось бы, очевидного факта, то нет необходимости в репрессивных мерах при полном отсутствии фактов. Берды не выдержал: «С подонком меня равняешь» и на сей раз дверью всё-таки хлопнул, оставшись при своём мнении. Самое нелепое было не в безнаказанности Торлы, а в том, что лучшие друзья — Дурды, Клычли, Сергей не разделяют его, Берды, точки зрения.
— Понаблюдай за его поведением внимательно, — хмуро посоветовал он.
— Чего за ним наблюдать, — сказал Дурды неохотно. Он где-то догадывался о причине дурного настроения Берды и не хотел себе признаться, что в глубине души согласен с ним, валить же всё на мать было тем более нехорошо.
— Не нравится мне его поведение, — настаивал Берды.
— Не все сапоги на одну ногу, — ответил Дурды. — Одному нравится, когда лянгу бьют, другому — когда баранье рёбрышко обгладывают.