— Вот как! — сказал Берды, словно по-новому вглядываясь в давно знакомое, безвольное лицо председателя аулсовета. — Никогда не ожидал, что услышу такое об Аллаке. Я считал его вялым, робким приспособленцем, а он, оказывается… — Берды покачал головой.
— Он бывает нерешительным, — согласился Сергей, — но нерешительность его — не от робости, а от врождённой деликатности, от доброго отношения к людям и вдумчивого отношения к жизни. Станешь постарше, поймёшь, что Аллак из тех людей, кто медленно идёт, да глубоко пашет. Может быть, такие, как он, с их умением расположить к себе и бедняка, и середняка, и даже бая, более опасны для наших врагов, нежели мы с нашей откровенной и непримиримой агитацией.
— Что ж, — сказал Берды, — согласен, буду учиться и у Аллака, коли ты меня в Москву не отпускаешь. А кто-нибудь уже поехал на учёбу?
— Да, мы послали несколько человек.
— Кого именно?
— Поехала Узук Мурадова. Остальных ты не знаешь.
— Кто вместо Узук остался? — помолчав, спросил Берды. — Абадангозель?
— Нет, — ответил Сергей, — изъявила желание поработать в родных местах Огульнязик Ишанова. Приедет — передадим ей всех аульных активисток Узук, пусть продолжает воевать с пережитками. Между прочим, ту девушку, которую Узук последний раз спасла от двоеженца-старика, она с собой в Москву забрала. Чуешь, парень, как надо работать, по-настоящему если, а?
— Чую, — негромко сказал Берды и встал. — Пойду в отряд пройдусь, посмотрю, как там мои джигиты себя чувствуют.
— Пройдись, пройдись, — согласился Сергей. — В седле уже держишься? А то тут намечается важный рейд к Серахсу — думали Дурды вместо тебя послать с твоими ребятами.
— Сам поведу, — Берды взял со стола фуражку, нежно провёл пальцем по потрескавшейся эмали звёздочки. — При живом командире негоже заместителей назначать.
Сергей открыл было рот, чтобы ответить шуткой, но хлопнула дверь, вошёл расстроенный Клычли.
— Слыхали? — он обвёл друзей тоскующими глазами. — Сегодня ночью… — Клычли задохнулся. — Сегодня ночью басмачи убили Аллака и Торлы!.. В доме Торлы обоих положили… рядышком!.. И записка: за Аманмурада, мол…
Карандаш с хрустом сломался в пальцах Сергея. Берды яростно ударил фуражку об пол.
Старый ишан готовился предстать перед престолом того, чьим именем он прикрывал и правду и ложь всей своей долгой жизни. Надо было всё подытожить, произвести окончательные расчёты с бренным земным бытием. Ишан лежал, опустив прозрачную кожицу век на почти незрячие глаза, и беззвучно шевелил сухими синими губами. В ногах его нахохленным сычом примостился самый любимый прислужник, а у изголовья сидел Черкез. Готовясь постучать в первую из семи дверей рая, ишан Сеидахмед призвал к себе опального сына, чтобы вернуть его на стезю веры и благочестия, передать в руки его всё, ради чего прожил долгую жизнь. Ибо сказано пророком: «Если мы дадим человеку вкусить от милости, а потом отнимем её, он, отчаявшийся, уподобится неверному». А надо, чтобы корень твой, остающийся в земле, дал священные плоды, а не пустоцвет и пожухлые листья в птичьем помёте.
В маленькой полутёмной келье было прохладно и тихо, откуда-то тянуло крадущейся затхлостью, сладковатым запашком тлена. Он приторно и тягостно щекотал горло, и Черкез поминутно сглатывал набегающую слюну. Он старался делать это незаметно, но в злых зрачках нахохленного прислужника всё равно читалось осуждение.
— Наш сопи, посадите меня, — прошептал ишан Сеидахмед.
— Давай я, отец… — сунулся было Черкез.
— Нет, нет, вы не прикасайтесь ко мне руками, пока не ответили! — запротестовал ишан Сеидахмед.
Прислужник подсунул ему под спину подушки, он опёрся на них, расслабленно всхлипнул, мутная капелька слезы скатилась по щеке. Справившись с одышкой, он заговорил:
— Ты не ответил мне честно и прямо, как собираешься жить дальше, Черкез, свернёшь ли ты с пути заблуждения и гнева аллаха на путь истины и милостей его? Долгой и ровной, как стрела, кажется человеку дорога в начале жизни, но она свёрнута в кольцо, и человек не подозревает, что в одной руке держит начало, а в другой руке — конец, и что они равно близки ему в любом из его воздыханий. Смотри на меня, сын, и понимай, что я — это ты. Нет другой дороги, на которую ты мог бы ступить, и никакие раскаяния не уменьшат на весах истины долю дурного, если раскаяние запоздает к твоему сачаку и придёт только к твоему изголовью. Ты смотри на меня, как следует смотри, ибо не стану я затягивать свои расчёты с этим миром. Вспомни слова священного писания: «Кто узрел, — то для себя самого, а кто слеп — во вред самому же себе». Всякой твари сущей отвратно вредить себе и своему потомству, каждая рука изгибается к телу, а не наоборот. Приходи и будь хозяином всего имущества и всех строений, ибо кроме тебя нет у меня потомства, и душа моя скорбит и плачет в тоске. Будь хозяином этой мечети, медресе и худжре, будь добрым владыкой и благочестивым наставником для слуг и учеников моих, сын. Нехорошо допустить, чтобы запустение поселилось тут, чтобы священные строения стали прибежищем сов и летучих мышей. Всю свою жизнь я копил и собирал для тебя — прими с миром дар мой и владычествуй в мире.
Столь длинная речь утомила ишана Сеидахмеда, но в то же время на лице его появилась какая-то истовая одухотворённость, глаза заблестели, и он попросил пить. Прислужник подал ему пиалу с целебным настоем трав, собранных по первой росе в таинственный час рождения молодой луны, в час торжества над миром белых духов добра и силы.
Черкез молчал, переживая мучительную раздвоенность. Немощный слабый старик вызывал жалость и участие, хотелось хоть чем-то облегчить его последние дни. Но рядом с жалостью зрели раздражение и протест, рождающие желание спорить, доказывать никчем-ность прожитой жизни, никчёмность, усугублённую тем, что отец так до конца и не понял её.
— Ты сказал мне слово благословения, отец, — промолвил наконец Черкез. — Я с почтением принял его и сохраню в своём сердце, как могущественный талисман. Но, прости, не могу принять от тебя мирских благ. Ты не печалься — для твоего достояния найдётся достойный хозяин.
— Я собирал это по капле, собирал для тебя, не для чужих рук! — гневно воскликнул обретший силу голоса старый ишан.
— Не пристало одному человеку владеть столь многим, — возразил ему Черкез, — и вдобавок нет у меня способности стать твоим преемником, отец. Я вижу мир иначе, чем ты, но это не должно тебя огорчать, ибо плод от чресел твоих не погиб затоптанным на проезжей дороге, а возрос на новой ниве.
— О-о-о! — закатил глаза ишан Сеидахмед. — О-о-о… теперь я убедился, что люди не лгали, произнося прискорбные для нашего слуха слова! Наш сын стал каманысом?
— Люди сказали правду, отец, — я действительно стал коммунистом, и горжусь этим.
— Как поворачивается твой язык произносить такое кощунство! И это мой сын?
— «О Нух, поистине он происходит от тебя», — сказал пророк. И ничего тут не поделаешь, отец…
— Не смейте называть меня отцом! — быстро воскликнул ишан Сеидахмед. — Вы червивый орех, а не плод! И треснете под пятой, когда наступит на вас карающая нога правоверного!
— Не стоит волноваться, отец…
— Вам ли, — о господи миров! — вам ли утешать наши волнения и проливать бальзам на скорби наши? Вы льёте яд и кипящую смолу, и это — ваше достояние на том свете! Идите вон, у нас нет сына! Мы отрекаемся от него трижды и четырежды проклинаем миг зачатия! И пусть поразит вас карающая десница архангела, как поразила она уже многих вероотступников на путях их неправедных и на ложе их! Идите! Наши глаза устали от созерцания скверны и жаждут елея благости!..
Ишан Сеидахмед сполз с подушек и лёг ничком.
Злой клушкой растопырился над ним сопи. Черкез ушёл.
Всю дорогу, пока он гнал лошадь к городу, им владело неприятное чувство, определить которое он затруднялся. В общем, отца было жаль. Но добрый черпак мазута был брошен в эту бочку мёда, и жалость походила скорее на досаду против самого себя, что согласился приехать на свидание, хотя заранее предполагал, чем оно может кончиться. Так и получилось.