Слесарь Хохряков, сын запальщика с «Магдалины», поднявшись на подпорку телеграфного столба, оглядывал толпу.
— Товарищи! — сказал он громко.
К нему повернулись сотни голов. Бас его доносился, казалось, до дальних улиц поселка.
— Кто виновен, — спросил он, — в смерти тех… о которых сегодня… проливаем слезы? Почему, — крикнул он еще громче, на его лбу жилы вздулись от напряжения, — ни вентиляции путной, ни надзора… и «Святой Андрей» стоял, как бочка с порохом? Кому это выгодно? Кто… чтобы получать дешевый уголь, барыши… жизнью шахтеров пренебрег?
Тут люди, будто в один голос, закричали:
— А-а-а-а…
Засвистели свистки полицейских. Петька выглянул из-за угла — перед ним цепочкой пробежали те городовые, что прятались по соседству за стеной дома. Из-за других домов тоже выбежали городовые; у каждого в руке — револьвер.
— Разойдись! — взвизгнул, ощупывая ладонью рукоятку шашки — неизвестно, откуда он взялся, — полицейский офицер. У него были побелевшие губы, и рука, протянутая к шашке, заметно тряслась.
Сразу на площади наступила тишина. Люди жались друг к другу. Полицейские теснили их, двигались вперед, размахивали револьверами.
Старуха Танцюра, с растрепанными седыми волосами, приговаривая: «Ось я ему, собаци, буркалы!», высунулась из толпы, подняла скрюченные пальцы, медленно протягивала их к лицу городового. Петька стоял в стороне, но даже там попятился — он никогда не думал, что старая Танцюриха может быть такой страшной. А городовой ударил старуху револьвером по пальцам.
Теперь началось. Сперва кто-то бросил в городового камень, потом офицер прокричал команду — все полицейские отступили на несколько шагов, залпом выстрелили в воздух. И тотчас направили револьверы на толпу.
— Разойдись! — срывающимся голосом повторил офицер. — Предупреждаю… последний раз. — Глаза его прыгали, остро закрученные усики вздрагивали.
Хохряков понял: офицер — трус; такой с перепугу на самом деле по людям стрелять станет. «Гад», подумал Хохряков, спрыгнул на землю и надел фуражку. Его загородили собой другие рабочие.
Площадь постепенно пустела. Люди растекались по улицам — кто к Русско-Бельгийскому руднику, кто к «Магдалине». Старую Танцюриху повели под руки; она снова причитала и плакала и все оглядывалась назад, на надшахтное здание.
Черепанов хромал и спотыкался. Вслух рассуждал сам с собой:
— Ты кто таков будешь? Кто ты будешь, я тебя спрашиваю? Тебе что: панафиду? Вот тебе панафида! Из левольверта… и сказано: разойдись. Дурак ты, батюшка-поп. Чего ж ты Никанорыча нашего, за что ты его?
Вернувшись в конюшню, Черепанов лег спать. Вечером его разбудил Терентьев и велел: вынести из комнат покойного Пояркова ящики со стеклом, собрать из тех комнат всю разнообразную посуду — безразлично, наполненную чем-нибудь или пустую, — сложить все на телегу и ночью, чтобы никто не видел, увезти в степь. Там закопать, чтобы следов не осталось.
— И молчи, — сказал Терентьев. — Понятно? Если судья тебя спросит или полиция, тоже молчи. В крайнем случае ответишь-, мусор отвозил, выбросил прямо в степь. Выбросил, ответишь, а не закопал. Понятно? И место другое им покажешь, где вообще сваливают мусор. Смотри: проболтаешься — плохо тебе будет, — добавил он и погрозил пальцем.
Для Черепанова и Петьки тут же в конюшне была отгорожена комната. Жили они вдвоем. Жена конюха служила на одном из дальних рудников прислугой у бухгалтера. Она, собственно, и была родной теткой мальчика, сестрой его матери. Она приходила раз в месяц, стирала белье племяннику и мужу, бранила их за беспорядок и грязь, мыла пол, варила щи, а вечером, вытирая подолом передника мокрые покрасневшие глаза, опять уходила на четыре недели к своей сварливой хозяйке.
— Проболтаешься — плохо тебе будет — еще раз сказал Терентьев и, нахмурившись, сурово посмотрел на Черепанова.
Конюх в сумерках вынес из здания станции заколоченные ящики. Потом взял мешки из-под овса, которые поплоше, погрызенные мышами, сложил в них раскиданную в комнатах штейгера стеклянную посуду и тоже вынес во двор. Петька ходил за ним по пятам — он слышал, о чем приказывал Терентьев. А когда наступила ночь, Петька, переборов сон, тихонько уселся на нагруженную телегу. У Черепанова с похмелья болела голова; не оглянувшись на мальчика, он стегнул лошадь и выехал за ворота.
Уже- в степи Петька спросил:
— Дядь, зачем ховать стекляшки-то?
В степи было темно. От огненной полосы заката осталась узкая красная полоска. Небо, покрытое звездами, казалось Петьке таким же необыкновенным, особенным, как весь сегодняшний день. Оно казалось немного страшным, это небо. И «тех» отпевали сегодня у шахты, и городовые стреляли…