«Вот, окаянный, стреляет… А если из древесины можно глюкозу, то почему нельзя — крахмал или свекловичный сахар?»
Сверкнул дневной свет. В дверь всунулась голова в папахе:
— Ваше благородие, записка вам от командира полка.
«Со взводом ваших саперов, — было сказано в записке, — немедленно восстановите бруствер, разрушенный прямыми попаданиями».
Зберовский вышел из блиндажа и пять минут спустя уже осматривал разбитый снарядами участок. Таял смешанный с мокрой землей снег, — не было не только бруствера, не было самой траншеи.
— Погоди, — шепнул Зберовский саперам (те присели, прячась в воронки, прижав к груди лопаты) и пополз, черпая в рукава шинели полужидкую грязь. — Погоди, взгляну, как работать с обеих сторон одновременно. Как восстанавливать будем…
Он поднял голову. Перед глазами мелькнуло зеленое пятно дальнего леса — там немецкая батарея, поближе — отдельные редкие елочки. И тут же забыл обо всем. Непонятно, что случилось: все загородила стена яркого голубого пламени.
На миг он увидел: стена стоит плотная, весомая и меркнет, как остывающая печь. В ушах — оглушительный гул колоколов. Потом посыпались искры, мир взвился в каком-то вихре; все провалилось в беспробудный сон.
Только в госпитале, почти через месяц, он узнал, что был тяжело ранен и контужен при взрыве снаряда.
Из фронтового госпиталя его перевезли в Москву.
Медленно возвращалось здоровье. Ему сделали операцию, другую, третью. Сестры милосердия — чаще других по-матерински заботливая старушка Клавдия Ивановна — кормили его с рук, перестилали постель, позже — выводили гулять в садик при госпитале. Промелькнуло лето, и пожелтели листья деревьев. Наконец Зберовский вышел, опираясь о палку, на узкий, из каменных плит тротуар: врач впервые разрешил пройтись по городу.
Улица оказалась грязной, засыпанной подсолнечной шелухой. Прохожих вблизи не было. Мостовая — из грубого булыжника, в конце улицы — старинная церквушка; раньше, глядя из окна коридора, Зберовский видел лишь похожие на позолоченные репки купола.
Он прошел несколько шагов, взглянул на оранжевые листья тополей, освещенные солнцем, на сороку, вспорхнувшую с забора. Улыбнувшись сороке, остановился: решил отдохнуть. Снова посмотрел вокруг. Задумался.
И было же о чем задуматься! Настали такие дни: Николая Романова с семьей везут в ссылку в Тобольск; генерал Корнилов открыл немцам рижский фронт, сам идет с войсками на Петроград; против него — а может, заодно с ним — адвокат Керенский, глава правительства, со своими министрами, но, кажется, без войск; и Советы выступают против Корнилова, формируют Красную гвардию; и всюду ораторы, тревожные речи, митинги. Разве можно все это осмыслить, когда сидишь в госпитальной палате? Кого ни спросишь, в какой газете ни прочтешь — везде рассуждают по-разному. Говорят, уже нет всеобщей радости, пышных красных бантов на одежде, как было тотчас после революции. Теперь каждый хочет что-то изменить: один — укрепить Временное правительство, распустить Советы; другой — разогнать это правительство, власть передать Советам; третий — ни Керенского, ни Советов не желает. Большевики требуют: кончай войну! Это правильно, думал Зберовский, во что бы то ни стало мир. Мир — прежде всего. А вот подполковник Сотников, сосед в госпитале по койке, упорно толкует, что зло в большевиках, что нужно, пока не поздно, спасать от них науку, культуру, порядок в стране. Нет, продолжал думать Зберовский, тут что-то не так. Они, может быть, даже лучше других политических партий. Земля — крестьянам, заводы — рабочим. Прямолинейно и справедливо. Осадчий, например, был социал-демократом из тех же большевиков. Где он сейчас? Человек талантливый и слов нет, какой честный. Но страшно: вдруг Сотников прав? Что станет с наукой, с прогрессом, если власть возьмет темный, неграмотный народ? Все хорошо, только это страшно. Кто может знать, куда хлестнет волна слепого человеческого гнева!
«Кто может знать!» вздохнул Зберовский и увидел проезжающего извозчика. Поднял палку, остановил его. Прихрамывая, подошел, сел в экипаж, сказал:
— На Тверскую.
Решил посмотреть город, послушать, о чем люди говорят.
«Прапор… — подумал извозчик, покосившись на седока. — Лихо приказывает, да что заплатит? Ну, даст керенку. А нынче и керосин денежки стоит — намедни тех керенок с пол-аршина отрезал за фунт».
По Тверской сплошным потоком двигались люди. «Берегись!» покрикивал извозчик и каждую минуту придерживал лошадь — нельзя было ехать: толпа.
Зберовский плохо знал Москву, бывал в ней прежде только проездом. Сейчас с любопытством глядел по сторонам.