Выбрать главу

«Дорога в Ленинград», вспомнил Зберовский.

«С окладистой, — подумал, — рыжей бородой. Назвал коллегой, включил рубильник… Ослепительный зеленый свет. И тотчас пробу на фелингову жидкость. Пожалуйста — глюкоза!»

За окнами троллейбуса — гигантский стадион, станция метро, потом другая станция. Серебряной ласточкой пронесся в небе самолет.

— Не трогай дядю! — сказала молодая женщина сидевшему на ее коленях мальчику

Мальчик прикоснулся пальцами к спине профессора, отдернул их, посмотрел на его седину. Сказал матери:

— Дедушка.

— Дедушка, — согласилась мать. — А ты не трогай. Не надо трогать.

Григорий Иванович шевелил губами, сам с собой беззвучно разговаривал.

— В глухую пору… — шептал он. — Обросимов-купец… Затравили, загнали на чужбину. А мы нет. Э-э, времена текут. Что будет! Да!

И представил себе книжку. Скорей бы ее прочесть внимательно, повторить описанные в ней опыты. Они могут изменить многое в хозяйстве страны. Еще глубже изменить, чем крахмал из клетчатки. Почему же немцы — это очень странно — такими записями не воспользовались? Нет, вспомнил Григорий Иванович, кто-то переводил на немецкий. Дословный, неумелый перевод. Но вдруг по записям из книжки опыты не удаются? Вдруг именно поэтому немцы их забросили — все оказалось вздором? Или им было не по плечу?

Он с тревогой оглянулся на мальчика, обхватившего руками шею матери. Мысленно спросил себя: «Не скрыта ли тут связь с историей Бели?»

Ему вспомнилась «скандальная история» опытов англичанина Бели. Тот — все ученые в это сначала поверили — несколько лет подряд говорил, будто делает лабораторный синтез углеводов, такой же, как в растениях, из воды и углекислого газа. Однако на конференции Фарадеевского общества еще летом 1931 года стало ясно, что Бели в своей лаборатории никаких углеводов не получал; все его прежние сообщения, значит, оказались чепухой. Имя Лисицына, подумал Зберовский, вообще никому не известно. А книжка, несомненно, принадлежала ему: текст русский, и по датам видно. Ведь могла же она как-то попасться на глаза Бели? Вдруг Бели пытался повторить опыты Лисицына, да вышло неудачно? «Никто, — вздохнул Григорий Иванович, — не может знать!»

Еще раз сокрушенно вздохнув, Зберовский оглянулся и обнаружил: он уже не едет в троллейбусе, а стоит на тротуаре. Не заметил сам, что вышел на какой-то остановке. «Ну, — подумал, — ладно!» и, махнув рукой, снова сел в другой подошедший троллейбус. Продолжал свои догадки о Лисицыне. Вообразил так: жил в Германии, например; умер; записи его остались кому-либо в наследство. Или, скажем, иначе: был в нужде, кому-то продал. Или нет — допустим, Лисицын… Кажется, отнюдь не личные побуждения… нет, отнюдь не личные…

Наконец и этот троллейбус остановился. Пассажиры выходили из него гурьбой. Погруженный в свои мысли, Зберовский опять встал и вышел на шоссе. Очутившись в парке у Речного вокзала, он поглядел на легкую, как кружева, колоннаду, на террасы, напоминающие палубы, на вделанные в стены фаянсовые медальоны, похожие на спасательные крути. Улыбнулся: хорош Речной вокзал. Москва-то изменилась! И, обогнув цветник, чуть прихрамывая, побрел по асфальтовой дорожке вниз.

По Химкинскому водохранилищу шел теплоход «Михаил Калинин». Широкое водное зеркало морщилось от ветра, сверкало миллионами пляшущих солнечных бликов. Ветер — свежий, влажный, душистый — сразу растрепал седые волосы.

Зберовский почувствовал: «Волга!» — проснулось ощущение, забытое много лет назад. Будто на нем студенческая тужурка, он стоит на крутом берегу, рядом нижегородский кремль; будто он размышляет о том, что навсегда поссорился с Зоей Терентьевой — Зоя собирается замуж за какого-то врача, — о том, что Крестовников— предатель, Осадчий в ссылке, что совсем уже распалось некогда дружное землячество…

Мощные репродукторы на здании вокзала заговорили:

— Передаем народные песни.

Григорий Иванович услышал:

Вниз по Во-о-лге ре-ке…

Хор был густой, стройный — Не хуже, чем в прежние, далекие годы земляки певали в мансарде.

С Ни-и-жня Но-вго-ро-да-а…

Сейчас Зберовскому вспомнились петербургские вечера. Ярче и ярче оживала в памяти мансарда, черная лестница, дом на Французской набережной.

«Матвеев-то смеялся: новая эра!»

Профессор теперь стоял, покачивал головой, смотрел на теплоход, подходящий к причалу; ему казалось, что он сидит поет со своими земляками, что только сейчас он рассказывал товарищам-студентам о лаборатории таинственного бородатого ученого. А те спорили, будто совсем недавно; верить не хотели.