«Революция! — решил сначала Зберовский. — Восстание… как в девятьсот пятом».
Он возбужденно поднялся и оглядывался.
В нескольких шагах от остановившейся двуколки на землю села молодая курносая женщина, прижав к груди ребенка. Пронзительным голосом она тянула одну тоскливую ноту:
— И-и-и-и-и…
Ее глаза были пустыми, невидящими, не понимающими ничего.
«Нет, не похоже на революцию».
Человек в расстегнутом жилете — приказчик или мелкий служащий — стоял поодаль и размашисто крестился. Подбежав к нему, Зберовский крикнул:
— Что произошло? Скажите что?
Человек шевелил губами, и нельзя было разобрать, о чем он говорит. Потом он прокричал, растягивая слова:
— Две-ести ду-уш под землей оста-алось, ца-арствие им небе-есное… Га-аз взорвался, да-а! Вся-a сме-ена! Две-ести ду-уш!
Гудок затих: по-видимому, израсходовался пар в котлах.
Гриша чувствовал, что мир вокруг него тускнеет. Нетвердо ступая, пошатываясь, он шел к лошади. Шел и часто озирался на страшный черный копер.
Чуть в стороне от лошади с двуколкой бушевали, плакали собравшиеся в тесную кучу люди.
— Убить гадов… убить… А-а-а! —доносилось из толпы. — Харитошку!.. Хар-р-ритошку!..
— Боже ж мой!.. Боже мой!..
— О-о-о!..
— На кого ты, кормилец, поки-инул…
— Хар-ритошку!..
Гриша услышал заглушенные общим гулом возгласы:
— Терентьева! Терентьева!
Рядом с ним на земле все так же сидела женщина с ребенком, глядела остекляневшими, сумасшедшими глазами.
Вдруг ему вспомнился утренний разговор у квартирного хозяина: «Трое детей у меня. Скажи, як вам велит совесть: чи итти мне в шахту, чи нет?» — «Иди. А не то — расчет».
«Вот бедняга и погиб сейчас!»
Зберовский вскочил на подножку своего экипажа, толкнул кучера, крикнул:
— К инженерскому дому! Гони!
«Что вы скажете, господин Терентьев? — ожесточенно повторял он про себя, подпрыгивая вместе с двуколкой на ухабах. — Что вы мне ответите на это?»
В особняке под оцинкованной крышей ни Зоиного брата, ни ее самой не оказалось. Тетя Шура всхлипывала, вытирала обильные слезы. Зберовский вышел во двор, сел на крыльцо, встал, подошел к воротам, вернулся, опять сел.
— Глянь, — сказал ему кучер, — видать, инженер.
По улице, приближаясь, двигалась процессия: двое несли на носилках человеческое тело, сбоку бежала Зоя, за ними — старик в белом докторском халате и горсточка шахтеров в грязных куртках, с темными от угольной пыли лицами.
«Да неужели растерзали?», вздрогнув, подумал Гриша; в его мыслях промелькнула кричащая, плачущая толпа.
Он хотел кинуться навстречу, но вместо этого растерянно попятился назад. Не заметив его, через двор промчалась Зоя.
Кучер снял картуз. Во двор внесли носилки. В лежащем на них черном, как нарочно выпачканном сажей человеке только с трудом можно было узнать Ивана Степановича. Губы его казались неестественно розовыми; он то раскрывал рот, то закрывал; его рука беспомощно свесилась к земле и раскачивалась.
Носилки подняли на крыльцо, внесли в дом.
Оставшийся во дворе шахтер поглядел на кучера:
— Дай, браток, закурить.
Кучер с торопливой услужливостью подал кисет и свернутую книжкой газетную бумагу.
Спустя минуту шахтер рассказал:
— Когда тряхнуло, вишь, Иван Степаныч в конторе были. Кричит: «Людей спасать!» — да в шахту. Машинист спускать его не желал, говорит: «Пропадете зря». Ну, сунулся вот, зазря и отравился.
Он задымил махоркой, сплюнул и добавил:
— Ларивонов, десятник, их веревкой вытянули.
На крыльце появился долговязый парень с пустыми носилками подмышкой, следом за ним из дома вышли остальные шахтеры. Кто-то из них пробурчал вполголоса:
— Жив будет, ништо…
Шахтеры постояли недолго и ушли, оставив на пыльном дворе отпечатки веревочных лаптей.
В окно выглянула кухарка.
— Как Иван Степанович? — спросил ее Зберовский, схватившись за подоконник.
— Сплять, — зашептала она. — Коло них фершал рудничный.
— Фельдшер что говорил: он выздоровеет?
Кухарка заморгала красными, без ресниц веками и ничего не ответила.
— Зою Степановну позовите, — попросил Зберовский.
— Зараз.
Цепляясь носками ботинок за выступ стены, Зберовский заглядывал в окно. Перед ним был стол, на столе — сито, горка просеянной муки, медная ступка. А в памяти — площадь у надшахтного здания, толпа и женщина с окаменевшим лицом, прижавшая к груди ребенка.