Пока Тимофей приносил замызганный фрак, а камергер срывал подпруги, крючки, всю сбрую тяжелой золотой амуниции, Санечка писал под его диктовку письмо дщери-девице графине Орловой с отказом.
— Ну, комплиментарии и реверансы ты сам сочинишь. Пиши: дескать, я болен, мое чрево, то есть мамон или, лучше, стомах, выворачивается наизнанку желчной блевотиной, как Алеша Голицыну говорил. Пиши!.. Это Фотию для аппетита. Они небось там постное будут жрать. Стерлядь, икру, лососину. А я налегке по городу прогуляюсь. Ишь погода какая! Жуковского навещу.
В экипаже Плещеев с Алексанечкой доехал до Марсова поля, велел кучеру дожидаться его у Аничкова дворца, а сына отправил на все четыре — «лети, друг, сынок-соколок...». Сам пошел пешком. Для моциону. По секрету сказать, он очень боялся произрастания живота. Несмотря на возраст — помилуй бог, уж сорок шесть! — стан сохранял свою былую поджарость, хотя все сверстники кругом давно уже брюхами обросли и лысинами разукрасились. Не-ет, гибкая изворотливость корпуса и чернота густых кудрей еще держатся. «Gardez la ligne!.. Gardez!»
Проходя по набережной мимо дома, что выходит на Марсово поле, того заветного дома, где некогда обреталась типография и книжная лавка «Крылов с товарыщи», горько вздохнул: здесь Вася Плавильщиков свое поприще начинал. А ныне... над могилой его плиту водрузили. Хороший, добрый некролог о нем в Сыне отечества был напечатан. И всё тут. Упоминались его благородный характер, бескорыстие, честность, образованность, знание дела. Снискал, дескать, всеобщее. уважение и любовь. Опубликовал Василий Плавильщиков библиографию в нескольких книгах, с названиями в одиннадцать тысяч. Библиотеку для чтения и книжную лавку по завещанию пожертвовал молодому приказчику Александру Филипповичу Смирдину, который тотчас о том в газетах публикацию сделал. Добрую, добрую славу оставил по себе Вася Плавильщиков. Мир праху его. Ушел, сгинул, пропал. Будто и не был. Грустно и больно.
Михайловский замок Плещеев обошел по Фонтанке — с другой стороны. Заглянуть нешто к Тургеневу? Нет, нет, прежде к Жуковскому. Даже к Муравьевым не удается зайти. Вон напротив, через речку, их дом. Гм... теперь Никита и Александрин поженились, чего и следовало ожидать. Поэтому и Карамзин от них переехал. В августе прошлого года снял дом некоего Мижуева на Моховой. Государь хотел ему чуть ли не дворец на Дворцовой набережной подарить, но славный историограф отказался. Мать и дети стали перед ним на колени, умоляя принять подношение... а он рассердился...
Да, странный Николай Михайлович человек. С шестилетнего возраста пришлось с ним близко, даже семейно, общаться — и все-таки до конца не разгадан. Самого себя то и дело опровергает на каждом шагу. В своей Записке о древней и новой России он называл самодержавие охраной дворянских привилегий и крепостничества: «Палладиумом России». И тем не менее высказывал в ней крамольные мысли и об Екатерине и о тиранстве Павла, даже осмелился упомянуть об убийстве его. Открывал царю глаза на брожение во всех уголках нашей страны.
Какая нужна была смелость, чтобы государю так прямо, открыто и гневно писать! А кроме того, высказывал он возмущенность друзьями монарха, любимцами. Говорил о неосторожности управления, легкомыслии, намекая тем на царя самого, на слабое понимание им вопросов политики, даже... даже на самоуправство его. Это было в одиннадцатом. Ах, как тогда гневался монарх на эту Записку...! Долго гневался...
На Аничковом мосту Плещеев чуть задержался, глядя на лодки, проплывающие внизу, между арками. Не покидали мысли о Карамзине, человеке, с детства любимом... Сорок лет, сорок лет, как они дружны.
То и дело у Карамзина с царем расхождения — одно за другим. Даже Николай Тургенев, несмотря на разность их взглядов, ценит Карамзина, находит, что он — единственный в России человек, который осмеливается энергично и откровенно излагать свои мнения самодержавцу.
Толкуют, Рылеев, поэт, восхищается Карамзиным, как Алексей давеча передавал, — Рылеев говорит, будто «не знает, чему более удивляться, тиранству ли Иоанна или дарованию нашего Тацита».
Караванная. Здесь на углу Жуковский живет. С тех пор, как он из Коломны уехал, редко встречаться приходится. И ему нелегко в одиночестве. Год назад понес он, бедняга, большую утрату: скончалась Мария Андреевна Мойер — его Маша, его единственная и вечная любовь.
Жуковский был дома и очень обрадовался приходу Плещеева.