Карамзин в сегодняшнем поздравительном письме сообщал, что Вяземский, двадцатилетний юнец, вступил в ополчение, хотя по характеру он поэт, человек кабинетный, носит очки, ни стрелять, ни даже прилично ездить верхом не умеет. Николай Михайлович, высоко оценивая благородство его побуждений, все же чуточку подтрунивал и над ним и над его Казачьим конным полком, на быструю руку собранным на свой кошт графом Мамоновым. За это граф, сенатский служащий и тоже человек партикулярный, назначен сразу шефом полка, облачился в генеральский мундир, хотя не знал наипростейшей азбуки военного дела. Читая письмо, поглядывая на Жуковского, Анна Ивановна добродушно подтрунивала и над тем, что ведь Базиля к полупартикулярному полку того же Мамонова приписали.
Как сообщал Карамзин, университетский питомец Грибоедов стал корнетом гусарского полка, формируемого Салтыковым. А ведь Грибоедов тоже носит очки. Какой же он воин?
В конце письма Николай Михайлович признавался, что даже он сам, историограф, хочет тряхнуть стариной, сесть на коня с оружием в руках, и если так угодно богу, то и умереть за отчизну. «Думаю распроститься с историей, — писал он и неожиданно добавлял: — хотя до сих пор продолжаю работать...»
— Базиль! — воскликнул Плещеев. — Не только ты, все наши ученые, все поэты идут воевать.
— Ах, мой друг, мы записаны под знамена, сам знаешь, не по назначению свыше. А потому, что во время войны, особливо такой, как нынешняя, всякому должно быть военным, даже тем, кто не имеет охоты к тому.
— Ценю, милый ратник, твое благородство. Недаром народ волонтеров «жертвенниками» прозывает.
Поздним вечером, когда утихла праздничная кутерьма, замолкли молодые голоса, двум друзьям удалось уединиться.
Скромный уют кабинета располагал к чистосердечной беседе. Поблескивали, отраженные в зеркалах, цветные абажурчики жирандолей. Покровительница музыки святая Цецилия, бесхитростная статуя пятнадцатого века, подарок Безбородки, вырезанная из бука мастерами Кламси, таинственным, мечтательно-страдающим взглядом благословляла вдохновенные помышления пришельцев. В ножнах дремал кинжал, подаренный некогда греческим партизаном Ламбро Качони. Подзывала к себе черно-белая клавиатура маленького фортепиано, а рядом пузатая виолончель ласково и смиренно молчала с затаенной мольбой: «Возьми меня в руки!..»
Жуковский сел на низкий диван и поник головою. Ясные раскосые глаза затуманились. О жестоком приговоре сводной сестры он уже знал. Да, у него с Катериною Афанасьевной общий отец — Афанасий Иванович Бунин. Но ведь матери — разные! Жена, законная Бунина, наделила свою дочку Катеньку, Катерину Афанасьевну, родовыми чертами — осанкой, фигурой, лицом и характером, жестким и прямолинейным. Но он, Жуковский, ведь он — сын тоже Бунина, однако от наложницы Сальхи, пленной турчанки! От нее унаследовал и глаза, и смуглую кожу, и повадки, даже походку, мягкую, вкрадчивую, по-восточному плавную. Маша ему доводится наполовину — смешно! наполовину! — племянницей. Но и что из того?.. Ведь только наполовину! Их фамилии разные. Родство не признано ex officio узаконенным. Церковь возражать по форме не сможет.
Но Катерина Афанасьевна непреклонна. Как?! Что?! Утаить?.. От церкви?.. От бога?.. Грех! Грех непростительный. Набожность Катерины Афанасьевны непритворна, от пустосвятости она далека. Однако односторонне и педантично честна, до мелочности, до рутины. Начетчик.
— Закон?.. Я как-то написал несколько строк: