— Как?! — не выдержал Алексей. — После того как он согласился стать во главе Верховного правления в случае удачи восстания?..
— Еще красноречивее его многолетняя дружба с членом Тайного общества, подполковником Гаврилой Степановичем Батеньковым. Тот последнее время долго проживал у него на квартире, и на этой квартире Батенькова взяли под стражу. Когда пришли его арестовывать, Сперанский сознание потерял. Видимо, Батеньков знает о нем нечто еще более дискредитантное.
— Сперанский член Государственного совета и широко знаменит, — вмешался Гагарин. — Арестовать Сперанского в самом деле скандал европейский. А к тому же он законник, и опытнейший. Других таких нет. Закон в его руках — паутина: шмель проскочит, муха увязнет. Такие деятели государю сейчас крайне нужны. Недаром монарх говорит, что в России никто не умеет написать по-русски двух страниц, кроме Карамзина и Сперанского.
— Труслив Сперанский до гнуси, до подлости. Николай Тургенев называл его беспредельно талантливым, но карьеристом, с характером мелким, слабым и с безнадежно низким уровнем морали.
Когда рассветало, за стеклянными дверями послышался шум. Привезли в оковах... Сергея Ивановича Муравьева-Апостола. Весь он был в кровавых бинтах, почти без сознания. Кандалы поддерживал часовой. Вели его под руки, положили на диван в маленькой комнате, примыкавшей к залу и служившей прежде для барона Толя личною спальной для отдыха... Время от времени оттуда доносились тихие стоны. Расковать его никто не осмеливался.
Когда ему понесли завтрак и чай, Алексей вошел вслед за вестовым. Муравьев был так слаб, что казалось, с жизнью связывает его лишь тоненькая ниточка. Есть он не стал, но чай пил с наслаждением, просил даже еще. Алексей придерживал ему голову, чтобы удобнее было глотать. Сергей Иванович узнал его.
— Алеша... Я так считаю: жить надо. Но даже в самую многострадальную пору жить только с думою о свободе. О вольности человечества. Ежели мы утратим эту мечту и не на что будет надеяться, вот тогда жизнь сама прекратится.
Перехватило дыхание, он замолчал и бессильно откинулся на подушку. Среди белых бинтов лицо казалось землистого цвета.
Скоро его увели. Вели! Волокли опять под руки — сам идти он не мог — в кабинет императора, на первый допрос. Гремели кандалы как-то особенно мерно — и похоронно. Вестовые поддерживали ножные железа, так как их тяжесть была нечеловеческой.
Больше на гауптвахту он не возвращался. После опроса его увезли прямо в крепость.
Потом приходили и уходили. Приводили и уводили. Двух Исленьевых увели. Поджио появился. Шумел.
Сережа Кривцов и Плещеев упражнялись в азбуке стуков. Потом Алексей спросил у Гагарина, не слышал ли он о судьбе Бобрищевых-Пушкиных. Тот не знал ничего, но Жуковский ответил с готовностью, что оба здесь уже побывали дня три тому и оба направлены в крепость, один из них — Николай — в ручных кандалах. «Неужто о Русской Правде проговорились?.. — пронеслась тревожная мысль. Да нет!.. Не может этого быть..»
О Плещееве и о Кривцове как будто забыли. Алексею пора было бы на руке повязку переменить. Дважды просил он к фельдшеру его отвести. Бесполезно.
— Это намеренно, — пояснял, усмехаясь, Гагарин. — Государь-император психолог. Знает, кого чем застращать. Знает, как с кем говорить. Кого — ласкою, уговором, кого — даже слезами: он ведь плакать умеет, коли понадобится. А на кого — просто орет. Ругается, как грузчик в порту. Грозит, стращает, ногами топочет. Вот и вас попридерживают: пусть рана на руке еще более разболится.
Но скоро Гагарина отправили в госпиталь.
Рука разболелась неистово. Но после завтрака фельдшер пришел-таки. Грубо отдирал присохшую повязку, чем-то помазал. Другую наложил.
Алексей спросил у Тучкова, не было ли каких-нибудь слухов о кузене его, Чернышеве Захаре. Тот ответил — еще бы! — за отсутствием серьезных грехов государь попервоначалу отнесся к Захарушке снисходительно. Но тот ведет себя на допросах с чувством достоинства, с выдержкой, не просит пощады, не кается, спокоен и горд.
— О, — с едким сарказмом встрял в разговор Поджио, бывший гвардеец, — император стремится к тому, чтобы перед ним падали ниц, валялись в ногах, умоляли его, унижались, раскаивались и проклинали себя.
Плещеева поставили между четырех конвоиров. Шли по анфиладе дворца.
Он думал о том, что говорил ему «Адамова голова», — не сдаваться, не сдаваться при первой даже зверской атаке врага! Возможно, придется увидеть сейчас Николая.