Выбрать главу
...Гляжу ль я на дворцы, на храмы вековые — Все мне о вековых страданьях говорит.

Столь разволновали меня все эти жаркие повести, и прошлое столь ясно предстало перед моим мысленным взором, что я, поверите ли мне, заболел. Два месяца лежу в одиночестве и все размышляю, все размышляю...

5 февраля

Подле меня, Алексей Николаевич, остался только один человек — старый друг, слуга, бывший мой крепостной камердинер Тимошка, такой же дряхлый, как я. Говорит, что при жизни моей не хочет он умирать, дал зарок меня проводить в последний мой путь на тот свет... Все, все мои радости, все мои горести он пережил вместе со мной. И теперь мы сызнова их переживаем в памяти нашей. Ах, эта память!..

После устрашающей картины восстания на Сенатской, когда пушки на глазах моих расстреливали ни в чем не повинных горожан, когда ломался лед на Неве и тонули толпы солдат, после семи месяцев мучительного ожидания, как-то решатся судьбы моих сыновей и любимых родных, близких друзей, я удалился в тот год в тишину. В тишину деревни, дабы в родовой усадьбе Чернь, в спокойствии сельской природы, найти наконец отдохновение. Но увы, отдохновения я и здесь не нашел. Лишь только я прибыл, воспоминания, как зыбкие тени, обступили меня и стали терзать мое сердце грустью и тоской небывалой. Воспоминания, воспоминания! Лучше, если б их не было! Как сказал Гёте в «Посвящении» к «Фаусту»:

Was ist besitze, seh’ich wie im Weiten, Und was verschwand wird mir zu Wirklichkeiten, —

«Настоящее мне кажется отодвинувшимся в отдаленность, а что прошло, становится реальной действительностью».

Когда однажды поздним вечером после длительной паузы молчания с робостью подошел я и сел к нашим стареньким клавикордам, знаете ли, что полилось из-под моих дрожащих рук?.. Моя музыка — мой романс на стихи, которые рождены были Жуковским в столице, стихи о пребывании нашем в Черни́, о счастливейших днях, о годах, проведенных вместе в этой смиренной обители:

Минувших дней очарованье, Зачем опять воскресло ты?..

Звуки клавикордов лились и лились... тише дыханья прильнувшей к листьям прохлады... Здесь, бок о бок со мною милый друг мой Жуковский пережил первые неземные восторги первой и вечной любви, затаившейся в сердце его до последних дней жизни. Вещими мне показались его слова о душе:

И зримо ей в минуту стало незримое с давнишних пор...

И с тех пор каждое утро, днем, вечером в старой усадьбе, под сумраком дубравной тишины, обступают меня милые призраки, поют вместе со мной:

Зачем душа в тот край стремится, Где были дни, каких уж нет?..

7 февраля

Это письмо, дорогой Алексей Николаевич, тяжело мне дается. Пишу его с перерывами. Но бодрит меня непонятная сила и заставляет продолжать свои излияния.

Старший мой сын Алексей в 1836 году из Курляндского уланского полка был уволен в отставку и отпущен с обязательством безвыездно проживать в Орловской губернии. Здесь, в усадьбе моей, в 1842 году он и угас.

Два сына моих, два члена Тайного общества, в Сибирь не были сосланы, и это я воспринимаю как чудо. Однако их силы телесные, а первенствующе духовные, в корне оказались подорванными из-за событий 14 декабря. Участь их — не что иное, как эштафет, некогда посланный мною самим. И прогоны мною были уплачены до конца. То, что я, непослушник и неугомон, воспитанный на трудах Гольбаха и Гельвеция, Фонвизина, Радищева и Новикова, понимал и сочувствовал благородным воззрениям своих сыновей — это понятно. И я не раскаиваюсь. Наоборот: чем более я размышляю о горестях и напастях этих моих двух благородных безумцев, а также о горестях и напастях, постигших меня, тем крепче становится дух мой, тем выше вздымается грудь — а мысли о юных героях памятного декабря возвращают мне силы для жизни. И я уже не боюсь встреч с толпою знакомых видений, не боюсь, что страшные милые призраки опять обступят меня. Да, были в жизни моей и слабости, и колебания, были уступки, вполне присущие живому человеку: Homo sum et nihil humanum, как сказал Публий Теренций, вольноотпущенный раб древнего Рима. Но в бытии моем ничего недостойного не было. Не было и того, чего я мог бы стыдиться.