— Так ведь это же византийская! — одиннадцатого века. Где вы достали ценность такую? А вот эта древнероссийская, строгановского по́шиба.
— Ой, нет, ошибся — московского. И знатели полагают, будто работа Феофана Грека, богомаза прославленного. Да ты сам знатель, выходит. Ох, зуд какой пошел по ногам, сносу нет, сами шевелятся. Эй, Гликерия! Тащи скорее мой капот кружевной, тот, с генуэзским гипюром, самый нарядный. Который на пасху я завсегда надеваю. Ева! Фекуса! Кекилия! Коляску живо сюда прикатить, вот сюда, к самой кровати! Скорей! Мне невтерпеж. Ну, цыган, и ты тоже, Алябьев, да и вы, чернокудрые, за дверьми пока обождите. Меня будут из постели сейчас выволакивать, я в колымаге к вам прикачу.
— А лошади где? — спросил Петута.
— А тебя самого запрягу.
Комната превратилась в разворошенный муравейник. Теснота образовалась чудовищная.
Вышли в приемную, и Македоний с гордостью пояснил, что в доме на хлебах проживают две княжны, русская и грузинская, обе старые девы, шесть дворянок, две бывшие помещицы, пять чиновниц. А вдовая попадья Кекилия да княжна грузинская мастерицы сказки рассказывать и разговоры играть.
Вскоре в кресле на огромных колесах, высоченном, просторном, прикатила графиня, одетая в роскошный пеньюар. Коляску толкали две дородные дворянки, а может, княжны.
— Ну, покатили, поехали! Сначала в молельню.
В моленной с богатым иконостасом, в лампадах, шандальных поддонах и паникадилах с горящими свечками, она велела остановиться около аналоя и, помолившись, сняла с него большую икону.
— Вот, передай этот образ Анюте. Пусть она в жизни будет такой же счастливой, как сия божия матерь. А тебе, Александр, я не стану иконы дарить. Ты басурман, вольтерьянец. Не веришь ни в бога, ни в черта. Теперь в богомазню!
В богомазне иконописцев сейчас работало всего только двое — лысый, согбенный-скрюченный в три погибели, ветхий старик и отрок, худой, испитой, с повязанным горлом.
— Порченый мальчик-то, — пояснила графиня. — Всех остальных я отправила воевать. А было их сорок, и все мастера и умельцы. Зинаида, Ксантиппа, дальше толкайте!
В обширной светлице все четыре стены с потолка и до пола были сплошь увешены образами одной лишь богородицы. Богомазы графини разъезжали по городам всей России, бывали и в Палестине и на Афоне, там переписывали прославленные образа богоматери и копии ей привозили.
— Много здесь всяких. Есть богородица по именам «Благоуханный цвет», «В скорбях и печалях утешение», «Недремлющее око», «Нерушимая Сила». Ты только прислушайся-ка, Александр, какими именами народ богородиц своих наделил, — что твой Державин! «Взыскание погибших», «Умягчение сердец», «Всех скорбящих радости». Мученики русской земли из глубин исстрадавшихся душ, от тщеты отчаявшейся надежды взывают к последнему пристанищу сердца: «Утоли моя печали», «Живоносный источник», «Благодатное небо».
От икон веяло смутными ароматами ладана, деревянного масла, левкаса и лака.
— Сижу тут, бывает, в тишине при закате и думаю о горестях человеческих. А ныне вот о войне, о голодающих, покалеченных, умерших наших солдатах, о женах да матерях, о горе их неутешном. Ну чем, чем можем мы слезы их утереть?..
Тут вошел Македоний, крайне растерянный, подошел к графине и что-то шепнул ей. Она резко повернулась в кресле-коляске, лицо стало каменным.
— Музыку твою, Александр, приходится отложить. Страшные вести! — сказала изменившимся голосом. — Прибыли беженцы из Смоленска. Наши войска отступили, а население разбежалось, кто куда смог.
Все всполошились, отправились в людскую столовую, где кормили беглецов из Смоленска. На них жутко было смотреть. Обессиленные, изможденные, все в лохмотьях, в грязи. Двести пятьдесят верст пешком отшагали. Город выгорел. Два дня продолжались бои. Стены, воздвигнутые Борисом Годуновым, оказались недостаточно надежным заслоном; неприятельская артиллерия уже к вечеру первого дня зажгла в городе все деревянные дома и амбары. Дым и пламя расстилались над зданиями, восходя к небесам, сливаясь с пробегающими облаками. Колокольный звон гудел непрерывно. Жители спасались от пожаров под прикрытием каменных церквей, залезали на амвоны и в алтари.
Стойкость нашего войска была несокрушима, и оборона могла бы еще продолжаться, но на вторую ночь был отдан приказ по армии оставить Смоленск. Барклай де Толли опасался оказаться отрезанным обходным маневром врага. Офицеры с трудом заставили солдат начать отступление. Приглушенные проклятия и угрозы сыпались на главнокомандующего.