Упоминал Жуковский также о том, что в Бородинском бою участвовал Вяземский, но повидаться с ним не пришлось, хотя он, как адъютант Милорадовича, находился поблизости.
С безмерным волнением обитатели Черни́ и Муратова читали и перечитывали это письмо, перебеляли его, оставляя на память.
И опять потянулись дни томления и маеты. Приходили вести, крайне смутные, крайне тревожные и притом всегда противоречивые. Тимофей по дороге к Москве тоже ничего не написал. Зато в эти дни Плещеев получил вторую весточку от Жуковского.
Писал он из Ярославля. Последние события, совершавшиеся на его глазах, страдания людей и бедствие России так его поразили, что он с трудом приводит мысли в зыбкий, неустойчивый порядок и собирает последние силы, чтобы написать письмо.
Грохот железа, ураганы снарядов, боль, муки, страдания, кровь, раны и смерть, трупы, голод, отчаяние, переселение народов... Он смотрел на землю, на небеса и взывал — к ненависти и отмщению!.. Да! Духовный мир его опрокинут, от нажитой философии не осталось следа, и он не знает, где, когда сумеет найти смиренный покой. Только блаженная мысль об отмщении варварам приносит надежду омыть свою душу бальзамом забвения.
До сих пор у него не хватало решимости, чтобы сообщить милому другу о постигшем новом несчастье. Ибо он знает, как любимому негру был дорог Ветер его. Увы. Ветра нет. Он погиб. Пал на священном поле Бородина. Завет Николая Михайловича выполнен: пегас Карамзина, конь его вдохновения, сослужил верную службу. Когда Петр Андреевич Вяземский, — по духу поэт, такой же, как и Жуковский, как Карамзин, — остался на высоте батареи, под обстрелом врага, без коня, то Дмитрий Гаврилович Бибиков прислал в резервный полк вестового с мольбой раздобыть для друга новую лошадь, и Жуковский без колебания передал ему заветного Ветра.
Но вскорости конь вернулся к нему. Раненный насмерть, весь в поту и крови, разыскал его среди тысячи ратников. Хотел передать заочное прости верному господину и другу, пребывающему сейчас вдалеке. Тихонько заржал своим чистым, серебряным голосом и, судорожно взлетев на дыбы, рухнул бессильно на землю.
Жуковский знает: скорбь его друга и брата будет бездонна. Он сам скорбит вместе с ним.
Александр Алексеевич заперся в кабинете. Три дня не выходил. Никого к себе не пускал. Отказывался от еды. Анне Ивановне письмо от Жуковского передал через щель, и мужа она более не тревожила. В доме было приказано в дверь к нему не стучать и к окнам не подходить.
На третий день из кабинета стали доноситься тихие, обрывистые звуки виолончели. Потом — фортепиано. Плещеев что-то сочинял и, похоже, записывал. Но он никому не сыграл новой музыки.
Лишь спустя многие-многие годы — уже в Петербурге — поздним вечером наедине с Василием Андреевичем он впервые спел свою песню, посвященную памяти Ветра. Эта была песнь на слова Шарля Гюбера Мильвуа в переводе Жуковского:
Несколько очень простых, страстных аккордов, пунктированный ритм. Пауза: захватило дыхание.
И снова пауза, снова фермата. Отчаянно брызнули слезы. Плач над конем переплетается с пением... Это — напевное причитание восточного воина, его вопль, жалоба и мольба...
«Царь быстрого бега»... Ах, этот бег... стремительно-неукротимый полет, подобный ураганному вихрю, горной лавине, экстаз от движения... и вместе с тем на скаку плавность, плавность такая, как будто конь копытом земли и не трогает... То, что стремился Плещеев передать в музыке...
И наконец — упоение, роздых у источника жизни, юной, полноводной жизни, насыщенной вдохновением:
И в кратком рефрене всплеск яростной боли — несколько пэонов, один за другим, — и смерть...
Жуковский слушал и плакал: «стезею солнца», «пламенною стезею...», «из гроба исторгнув меня...».