Обрыв вовсе не был обрывом, а только высоким холмом над лениво протекающей речкой. Вокруг одни поля, уходящие за горизонт. И казалось, этим гладким, как море, полям нету пределов; казалось, они распростерлись вперед и назад на тысячи-тысячи верст, покрывая собой всю Россию.
— Мне долго приходилось проживать за границей, в Париже, в других городах и провинциях, — сказал Никита. — Я изъездил Европу, видел мировые шедевры в музеях, чудеса многовековой архитектуры, неизбывные красоты пейзажей, долины и высочайшие горы. Но на все драгоценности мира не променяю этого русского поля. Так хочется взять посошок и идти, идти куда глаза глядят по этой мирной русской пыльной дорожке.
— Однако ты, Никита, сам говорил, когда мы проезжали по селам, о бедности и нищете наших крестьян, — сумрачно ответил Захар. — Какие картины рабства и унижения нам пришлось наблюдать. Мы встречали ратников, которые недавно спасали Россию... А теперь угнетены мучительным трудом. Видели раненых, изувеченных, почти инвалидов. А помещики стращают их ссылкой и, бывает, в самом деле ссылают на поселенье в Сибирь.
Плещеев заметил, как Лёлик весь переменился в лице: Захар затронул его наболевшую тему. И сразу же тут, у обрыва, при сестрах и братьях, Лёлик, преодолевая застенчивость, начал, захлебываясь и прерываясь, рассказывать Муравьеву, как он ездил в Смольяничи смотреть спектакль крепостного театра господ Юрасовских. В антракте вышел во двор освежиться глотком свежего воздуха. Рядышком, за спиной, раздалась соловьиная трель, перекат и затем три-четыре щелчка. Но это был не соловей, это подавал ему знак давний московский знакомец Ермил Севастьянов, солдатик, который вынес из горящего Вдовьего дома раненого офицера. Но боже мой! Левую руку Ермил потерял, нога — на деревянной култышке. Широкое, добродушное прежде, веснушчатое лицо исхудало, покрылось морщинами, обросло. Лёлик, презрев все условности, обнял его и начал расспрашивать о пережитом... Тот отвечал односложно: после войны, искалеченный, он, разумеется, для театра уже не годился. Попервоначалу его заставили трудиться в поле наравне с другими, здоровыми. А он утратил сноровку и силы, а главное, руку, то и дело срывался, околачивал цепом ноги батракам, зазубривал косы, портил рубанки. Думали, что все это — нарочно, и потому каждый раз подвергали его наказаниям. Теперь поставили сторожем. Спать почти не приходится. Живет он в избе у старых родителей, в жены никто за него, за увечного, не идет. И тут Алеша вспомнил, с какой страстной мечтой во время войны говорил Ермил о возвращении в родную деревню!
Неожиданный ветер, словно услышав и вознегодовав превратностями в жизни крепостного актера, вдруг задул такими злыми порывами, что дамы сразу поднялись и повели гостей поскорее домой. Того гляди грянет гроза.
И дождь действительно разразился, шумный, неистовый. Ехать дальше в такую погоду офицерам не было смысла. Весь день провели в разговорах о Петербурге. Это крайне интересовало Плещеева, задумавшего переезд в столицу. Захар и Никита разуверяли его, разочаровывали: петербургское общество в большинстве легкомысленно, интересуется, увы, лишь развлечениями. Пушкин прав, говоря, что не видит в среде, в которой вращается, ни верного ума, ни благородства души, ни истинного просвещения. Это все «гостиные прения — так Вяземский определил, — и не больше, — пустое движение языков». Но теперь, слава богу, появляются новые люди, вольномыслящие личности, главным образом прошедшие горнило войны. Не мало таких. И взгляды общественные стали заметно меняться. Вот, например, в начале нашего века, русские люди принимали выскочку Бонапарта иные — как чудище смуты, другие — как знамя великой свободы. Однако его ореол республиканца постепенно тускнел. Поняли, что консул, а потом император французский воюет вовсе не ради французской национальной свободы, а стремится лишь к власти, более того — к тирании. И когда Наполеон вторгся в Россию, это мнение укрепилось. Война всех русских встряхнула.
Прежде всего, как уверяли Захар и Никита, наше главное зло — крепостничество. У всех побывавших за рубежом всколыхнула понятая вдруг наигорчайшая несправедливость, учиненная правительством России народу.
— Никита, что это ты говоришь? — перебила, заерзав в вольтеровском кресле, хозяйка дома. — Какая такая не-спра-вед-ли-вость пра-ви-тель-ства?.. Да приватно, учиненная народу... на-ро-ду... про-сто-на-родью... Это что же, Аришке да Машке?.. смердам, хамам и холуям?