Выбрать главу

Пруд затаился. Чернотой смотрел он в глаза Саше. В его мертвой глубине светлячками бились отражения редких звезд. А Саше чудилось, что это бьются, не в силах вспорхнуть и улететь, сами звезды. Беспомощность их, показалось ему, сродни его собственной беспомощности; их судьба, оказывается, тоже во власти более могущественных сил, чем они сами, и изменить что-либо в своей судьбе они также не в состоянии. Оттого, что это он принял за истину, Момойкину стало легче. «Если они — гиганты! — находятся в подчинении стихийных сил, — успокаивал себя Саша, — и если им путь предначертан помимо их воли, то что же спрашивать с меня, человека?! Моя воля закована в такие цепи обстоятельств, что их ничем не разорвать… И дело совсем не в совести, не в характере, — рассуждал он, уже перейдя плотину и выйдя на зады дома, в котором размещалось правление колхоза. — Наверно, что-то роковое сопутствует человеку…»

Саша не заметил, как подошел со стороны огорода к дому Мани. Спрятался за ствол старого, давшего от корней молодые побеги тополя. Отсюда на него глядело освещенное лампой незанавешенное окно. В окне плавали люди-тени. Был виден стол, а на столе… вытянувшаяся, со сложенными на высокой груди руками… Маня. Рядом, уронив на край стола голову, сидела ее мать. Как каменный, стоял отец и все глядел на закрытые глаза дочери. Тут же был и его сын — Прохор.

Сашу затрясло. Пятясь, он отошел от тополя и, озираясь, будто крал что, побежал вдоль огородов к своему дому. В сарае он долго лежал, перебирая в памяти все, что было у него связано с Маней, а потом, под утро уж, забылся и уснул.

Разбудил Сашу отец. Рано утром.

— Слазь, немцы пришли, — сказал он так, будто гитлеровцы приехали к нему в гости.

Саша вскочил на ноги и, больно ударившись круглой, в раскосмаченных вихрах головой о торчавшую перекладину, присел. Надел рубаху, натянул брюки и вслед за отцом побрел в комнату.

Надежда Семеновна и Валя стояли у закрытого ставнями окна и встревоженно вглядывались в щель между створками. Стал смотреть, вытягивая шею из-за Валиной спины, и Саша.

Немцы остановились перед самой деревней. Они были на двух машинах. В большом грузовике с желтыми деревянными бортами и сдвинутом к кабине шофера пологом сидели на скамейках солдаты. Из-за грузовика выглядывала легковая машина. Около нее стояли, поблескивая погонами, два офицера. С кузова спрыгнули солдаты и побежали, охватывая деревню.

— Эсэсовцы, — бросил Георгий Николаевич, умевший различать гитлеровцев по форме.

Саша посмотрел на Валю, и в ее глазах прочитал тревогу. Ему вспомнились газетные статьи, которые он торопливо, с недоверием пробегал в Пскове. В них много рассказывалось о зверствах гитлеровцев на временно оккупированной земле, но в это мало ему верилось. «Пропаганда», — думал тогда Саша. Сейчас же, когда гитлеровцы предстали пред его очами, он испугался их. С робкой надеждой на милость вспоминал об отцовской справке. Никак не мог понять отца — его незлые слова стучали в висках и пугали еще больше, чем гитлеровцы. Догадывался, что самое страшное в жизни только начинается. «В Полуяково бы надо перебраться было, к дяде. Не успел… Там меня никто не знает, переждал бы…», — со стоном в душе подумал вдруг он и тут же неожиданно для себя сделал вывод, что уйти, по существу, некуда — гитлеровцы на Псковщине всюду — и что надо смириться и как-то пережить это время. Саша снова посмотрел на Валю. Та не спускала глаз с немцев, хмурясь, упорно стояла на подживающей ноге. «Пробует, сможет ли уйти», — вздохнул Саша, и им овладело странное чувство, в котором к боязни за свою жизнь примешалось самолюбивое — не новое для него — ощущение, что Валя в силу именно этих событий может оказаться в его власти, хотя ключа к ее сердцу он так и не подобрал.

Грузовик, пропустив вперед легковую машину, на тихой скорости въехал в деревню. Солдаты, ощетинившись автоматами, надменно посматривали на избы.

Георгий Николаевич отошел от окна. Оглядев домашних, сказал с простодушной ухмылкой:

— Что вы, как покойники? Нас-то они не тронут. При мне же от них бумага… — и сунул руку в нагрудный карман.

Жизнь Георгия Николаевича, после того как он ушел с отступающими разбитыми частями белогвардейцев в Эстонию, сложилась трудно. Под влиянием антисоветской пропаганды он утвердился в мысли, что вернуться домой нельзя. Объявленная Советским правительством амнистия, внушала белоэмигрантщина, обман — вернетесь и… расстреляют… В буржуазной Эстонии Момойкину пришлось батрачить у зажиточных хуторян. Мыкал горе. Обиды сносил молча — чуть что, кому не лень, корили бездомником. Одно время подумывал завести семью, да кому он такой, голодранец, нужен. Разъедала тоска по родному краю, по близким… Когда в Эстонии восстановилась Советская власть, еще больше приуныл. Спать ли ложился на временную, чаще из охапки соломы постель, шел ли в поле гнуть на хозяина спину — хуторяне были тогда еще в силе, — все казалось ему, что вот «придет чека и арестует» его за службу у белых. Но работники НКВД не приходили. Момойкин им был не нужен. У них хватало настоящей работы. Бездомный и нищий, он изводился от тоски по дому, и вот однажды, месяца за полтора до нападения Германии на СССР, решился на отчаянный — в его представлении — поступок: взяв свои бумаги, Момойкин сам пришел в НКВД. Начальник слушал его внимательно, сначала был с ним сух и официален, а потом, когда узнал о нем все, сказал: «Что же вы боялись нас? Мы не звери. Советский Союз — это государство рабочих и крестьян. Там вас поймут. — И, порывшись в книгах и брошюрах на этажерке, вручил Георгию Николаевичу тонкую, как тетрадь, книжицу. — Заполните бумаги, которые вам дадут, — сказал он сочувственно, — мы установим вашу личность, а потом будем решать вопрос до конца. Сейчас пока живите здесь. Почитайте на досуге брошюру, которую я вам дал. Кстати, и грамоту вспомните. Читать-то не разучились?.. Ну вот, из нее вы много узнаете о Советской стране». — «Добрый… — идя из НКВД, со слезами умиления думал о нем Георгий Николаевич. — Понятливый…» После этого Момойкиным овладело нетерпение. Он вел счет каждому дню. Наконец устав ждать вызова, пришел туда сам. Но сержант-дежурный грубо ответил: «Ждите». Вдогонку уходившему Момойкину проворчал: «Не личности бы надо ваши выяснять, а в расход вас… Поди, все руки в крови от защитников революции…» Момойкина знакомое со службы в белогвардейской армии и давно уже забытое слово «в расход», означавшее в устах его ротного командира расстрел, вогнало в страх.