Выбрать главу

Гиперзвуковые ракеты летали где-то в стратосфере, а Энди по-прежнему жил в родительской квартире, спал на перине и работал за копейки. NeuroDivergent могла писать сонеты, но не могла решить проблему хронической недоступности жилья или стагнации зарплат. Прогресс стал спектаклем, зрелищем, которым можно было полюбоваться на экране смартфона, прежде чем отправиться в свою неизменную, горизонтальную жизнь. Он не менял сути, лишь украшал её по краям новыми, блестящими, но бесполезными безделушками. И Виктория, глядя на демонстрируемые ей чудеса, понимала, что они лишь подчеркивают глубину пропасти между блестящим фасадом этого мира и его тёмной, неподвижной начинкой.

Бесконечная, тотальная ложь неолибералов, их безудержная жажда наживы, в конце концов, сделала с обществом то, что делает яд с телом — не убила сразу, но медленно разложило изнутри. Разложило не мораль как таковую, ибо какие-то этические нормы, конечно, оставались, а саму идею морали как системы универсальных, самоочевидных категорий. Слова «свобода», «демократия», «нация» выцвели, стали пустыми оболочками, ярлыками, которые можно было наклеить на что угодно. Они больше не имели того интуитивно понятного, объединяющего значения. Всё было деконструировано, разобрано на части, и собрать обратно уже не представлялось возможным. Даже очевидное преступление перестало быть абсолютным злом — оно стало рассматриваться как культурно обусловленный феномен, продукт среды, историческая необходимость или просто чья-то личная драма.

Средний класс, некогда бывший опорой демократических идеалов, разложился и исчез, а вместе с ним разложилась и сама демократия в её классическом понимании. То, что осталось, Энди описывал как Deep state — глубинное государство с формально демократическим оформлением. И это не была теория заговора; такому положению вещей учили на политологии в университетах. Реальная власть принадлежала корпорациям и несменяемой, невыборной, анонимной бюрократии, чьи решения были неподвластны ничьему влиянию.

На месте рухнувшей универсальной морали выросла иная этика — этика долга, чести и личного договора. Для Эшли было абсолютно нормальным щедро угощать всех друзей, быть подчёркнуто вежливой с родителями, готовить по утрам кофе брату, но в ответ на оскорбление или проявленное к ней неуважение без колебаний бросить вызов на ножевую дуэль. Её мир состоял из конкретных людей и конкретных обязательств перед ними, а не из абстрактных принципов.

Для Энди же высшим проявлением этой этики было отдавать всю свою зарплату — а он и учился в бесплатном университете, и работал в кофейне, и подрабатывал в архиве — на нужды и прихоти Эшли, не ожидая и не требуя ничего взамен. Его долг был точен и осязаем: он был её братом.

Но когда Виктория пыталась спросить его о свободе или демократии, Энди терялся. Он уходи в пространные рассуждения о том, что в разные эпохи разные группы людей вкладывали в эти понятия совершенно различный смысл. Он избегал универсальных категорий, не признавал их объективности. Его этика была ситуативной, привязанной к узкому кругу близких, лишённой какого-либо всеобщего морального горизонта.

И именно поэтому местная политика, как объяснял Энди, была либо циничным Realpolitik’ом, левой или правой технократией, где люди были лишь статистическими единицами, либо — у радикалов — экзистенциальной драмой. В этой драме были великие герои и ужасные злодеи, злобные карлики и титаны народной борьбы, но не было универсальных принципов добра и зла. Они были лишь ролями в мировой пьесе жизни и смерти, где главным был не моральный выбор, а принцип абсолютного действия, жеста, поступка, который значим сам по себе, вне зависимости от его содержания. В мире, где слова потеряли смысл, остались только действия — щедрость, верность, предательство или удар ножа.

В этом причудливом мире, где рухнули все привычные опоры, на обломках среднего класса и мечты о собственном угле пышным, ядовитым цветом расцвела гедонистическая культура. Она стала не просто развлечением, а формой существования, единственно доступным способом ощутить полноту жизни в условиях перманентной финансовой стагнации.

Цифры говорили сами за себя, и Энди обожал их цитировать с леденящей душу точностью. Трехкомнатная квартира в старой бетонной многоэтажке в Белфасте, как у его семьи, стоила около миллиона фунтов. В Лондоне — уже два. В Сан-Франциско, о котором тосковала Виктория, подобное жилье тянуло на пять миллионов долларов. Первый взнос по ипотеке за нее составлял неприличные триста пятьдесят тысяч фунтов. А ведь зарплата университетского профессора редко превышала полторы тысячи в месяц. Клерк или офисный работник получал восемьсот-тысячу. Ирония заключалась в том, что ночной кассир, выдерживавший двенадцатичасовые смены в постоянном стрессе, зарабатывал вдвое больше — две с половиной тысячи, получая доплату за вредность и тяжелый труд. Купить что-либо было невозможно в принципе.

Высшее образование в этой системе играло странную роль. Университет был бесплатным, но он давно перестал быть социальным лифтом. Он превратился в способ удовлетворения собственного любопытства или, что было чаще, в законный предлог продлить беззаботную жизнь за счет родителей еще на четыре года. Интеллектуальная работа — переводы, исследования, преподавание — давала комфортные условия и меньшую нагрузку, но платили за нее смехотворно мало. Зарплата белого воротничка зачастую была вдвое ниже, чем у синего, работавшего на износ.

Большинство получало жилье лишь тремя путями: по наследству, по программам переселения из ветхого фонда или через жизнь в коливингах, деля комнату с друзьями, а то и незнакомцами.

И на этом фоне невероятными темпами развивался ритейл, особенно его низовой, повседневный сегмент. Города были усеяны бесчисленными забегаловками фастфуда, дешевыми кофейнями, где за копейки наливали сладкий, обжигающий напиток, и маленькими магазинчиками, ломившимися от невиданного количества соблазнов. Целые ряды отводились под алкоголь, сладости и ультрапереработанную еду — яркую, дешевую, калорийную. Круглосуточные лавки, где за стойкой стояли уставшие, но неизменно вежливые продавщицы, предлагали всё: от сигарет и вейпов до кальянов, бонгов, жевательного табака, крафтового пива, сидра, медовухи и тысяч видов лимонада, светящегося в темноте неестественными химическими цветами.

Парадоксальным образом, сервис в этих заведениях был безупречным. Официантки в чистых передниках в забегаловке обслуживали с учтивостью и вниманием официантов мишленовских ресторанов. Это был своего рода гедонистический компромисс: за копейки каждый мог почувствовать себя королем, получив свою порцию жира, сахара и искусственно созданного внимания.

И над всем этим царили корпорации. Walmart в этом мире был не просто сетью магазинов, а одной из тех титанических структур, что наравне с Lockheed Martin, DuPont и Fenix International реально владели Америкой, определяя её экономику, политику и — что самое главное — повседневные радости её обитателей. Они были новыми феодалами, а потребление — новой, и единственно доступной, формой свободы.