И тут вдруг, откуда не возьмись, из толпы зевак вывернулась припадочная Нюрка-Чичава, наша душевнобольная шестнадцатилетняя соседка, единственная дочка у скатившейся до нищенства вдовы, тети Маши Шеболчихи. Подбежав к рыжему милиционеру, она повернулась к нему задом, нагнулась и, задрав почти до пояса подол грязной юбки, чуть было не толкнувшись косматой головой в землю, хлопая грязной ладонью по голому заду, заорала что есть духу хриплым голосом:
— Вот тебе Майку!.. Накося, выкуси!.. Вот тебе Майку! — Прошлой весной, когда Нюрка простудилась на речке и долго хворала, наша бабушка каждое утро приносила ей махотку парного молока и, как я помню, при этом всегда ласково приговаривала:
— Ты уж смотри, Нюруха, поправляйся, молоко от Майки лечебное. Даю тебе с молитвой к Богородице.
В толпе кто сконфуженно отворачивался, кто брезгливо сплевывал, а кто одобрительно ухмылялся.
Неизвестно, до чего бы дошла Нюрка, если бы перед ней не выросла грозная фигура самого Иванова. Под его суровым взглядом ее тут же сразил припадок, и она упала прямо в ноги Иванова, цепляясь длинными ногтями за его до блеска начищенные хромовые сапоги. А когда он брезгливо отошел от нее, Нюрка уже билась в конвульсивном жестоком приступе. Глаза ее широко раскрылись, косматые волосы разлетелись по земле, изо рта повалила белая пена. Подоспевшая мать Нюрки вместе с бабами, скрутив несчастной руки и ноги, уволокли ее домой. Благо, что припадок случился в каких-то десяти шагах от крыльца Нюркиной избы.
Никогда раньше я не видел на спокойном, строгом лице деда слез. Но в ту минуту, когда гепеушники вывели из конюшни красавца Орлика и стали привязывать повод уздечки к задку телеги, заваленной перинами, подушками, ватными одеялами, хомутами и лошадиной сбруей, — я увидел, как рот деда скорбно искривился, губы задрожали, а седые брови, сойдясь у переносицы, низко опустились на глаза, почти закрыв их. На его дряблых морщинистых, как в рытвинах, щеках сверкнули на солнце слезы.
Дедушка!.. Милый дедушка, христианин и труженик-крестьянин Божьей милостью. Прошло уже более полвека после того летнего дня, а я как сейчас вижу тебя в черной длинной приталенной поддевке на скамье рядом с крыльцом. Провожая взглядом то, что наживал ты годами честным трудом, что хотел оставить сыну и внукам, которых по-крестьянски сдержанно, без излишней ласки любил. Но ты достойно поборол свою слабость. Не все заметили твои слезы при виде двух телег, нагруженных нашим добром.
Когда к деду подошел Иванов, я своим детским разумом скорее почувствовал, чем понял, что ему не понравилось спокойствие деда, который, не проронив и слова, сидел на скамейке, опершись на дубовую палку. Хорошо помню слова, с которыми Иванов обратился к нему:
— Крепок же ты, Михаил Иванович, крепок. Ничего не просишь, не требуешь.
Во взгляде, которым дедушка ожег гепеушника, была не мольба. В нем застыло проклятье.
— Свои слезы я выплакал давно, еще в молодости, когда тянул бурлацкую лямку на Волге. Шесть лет ее тянул. Слезы мои мешались с потом. Смешались и высохли.
— Ты бы встал, дед Михайло, когда с тобой начальство разговаривает. — Иванов чувствовал, что каждое его слово толпа ловит с жадностью, а поэтому старался не сказать лишнего. — Не по своей воле мы это делаем.
— А по чьей же? — с трудом выдавил из себя дедушка.
— По воле партии, советского правительства и личному указанию товарища Сталина.
— Ну что ж, грабьте, раз на этот великий грех есть ваша воля. Только тебе я скажу и о своей воле и думе, что сейчас всколыхнулись в душе моей. Хоть грех на душу беру, но жалею… Ох, как жалею…
Дедушка замолк и неторопливо высыпал из пузырька в ладонь добрую щепотку нюхательного табака, заткнул пузырек пробкой, набрал табак в троеперстие, а подносить к носу не торопился. Все глядел и глядел молча снизу вверх на Иванова, кисть правой руки которого то и дело нервно касалась кобуры нагана.
— О чем же ты жалеешь, дед Михайло? — громко, словно любуясь собой, спросил Иванов.
Дедушка ответил не сразу.
— Жалею, что в девятьсот четвертом году, этот год я запомнил на всю жизнь, после простуды из-за тебя чуть Богу душу не отдал. Спасибо жена покойная выходила.
Он поднес к носу табак и шумно, подняв голову, с присвистом втянул его в ноздри.
— С чего бы это из-за меня? — спросил Иванов.
— Зря я тогда во время ледохода вытащил тебя из Пичавки, когда ты уже ко дну шел. Один тогда был на берегу. Никто не видел, что ты тонешь. А я разделся до подштанников и кинулся за тобой в ледяную купель. Вытащил. С полчаса маялся на берегу, пока не выкачал из тебя воду. А потом на руках отнес домой и отвез в больницу. Твой покойный отец, после того как продал лошадь и земельный надел, лежал в запое, а мать твою трясла лихорадка. Вот с тех пор, после простуды, и маюсь поясницей. Встал бы перед большим начальством, да не могу. — Дедушка правой рукой коснулся поясницы. — Вступило.