Выбрать главу

Событие не ахти какое, конечно, если есть события. А если их нет? Если ворота все время на запоре, и даже больше того... если прямо пойдешь — в тюремную стену упрешься, воротишься назад — уборная, возьмешь в сторону — сарай с баней, поленница дров и посреди двора все те же сани с плетеной кошевой, но уже, правда, без снега, и не на снегу, на доске. И лица, лица одни и те же, одни и те же разговоры, одни и те же занятия.

Первыми опробовали качели Тамара с Андреем. Ржаво заскрипело кольцо над головой, и пошла, пошла кувыркаться земля, поплыли и смазались, вдруг стали незнакомыми лица воспитателей и ребят. И вот уже Тамара и Андрей взмывают под крашеную тюремную крышу. Андрей при каждом взлете любопытно косит глазом на эту крышу: интересно, какая все же она, тюремная, бывает. Обыкновенная, только очень уж ухоженная. А в глаза бьет синь неба. И сердце все время проваливается, уходит в пятки и не очень-то спешит возвращаться назад.

— Выше! Выше! — непонятно, то ли сам себе командует Андрей, то ли командуют ребята внизу, то ли скрипит шест. И голова уже идет кругом, кругом и по кругу. Невероятно, но вся земля, весь белый свет помещается сейчас в его глазах. Белый свет пришел в движение и закружился перед ним. И никакой он не белый. Это просто словцо такое — белый, и лицо у него, у Андрея, сейчас белое, потому что отхлынула от него кровь, потому что жутко, когда белый свет срывается с места и идет, как снежный ком, под гору и разноцветные брызги бьют в глаза. Голубое, красное, зеленое, белое и размывчато-неопределенное и просяще-ласковое — небо, тюремная стена, земля, остатки снега на ней, лица ребят и Тамара рядом.

В последнюю минуту глаза Андрея ухватили хилый тальниково-красный кустик березы, припавшей, уцепившейся за ничто в полуразрушенном выступе тюремной стены. Но на удивление и вопрос к кустику и к себе у него уже не хватило времени. Сошедшая с оси, обезумевшая от полета и вращения земля опомнилась и притихла. Хрястнула планка под ногами, оторвались от шеста руки, будто и не было его, и пошел полет обыкновенный, человеческий, по горизонтали, и не полет, а скольжение или парение над размягченной, оттаявшей землей.

— Куда это мы? — хватая горстями воздух, еще успел спросить себя Андрей и грохнулся отяжелевшим, спрессованным полетом телом в кошеву на сани. И Тамара грохнулась туда же, на него.

Боли не было ни тогда, ни после. Только удивление: как же это так? Почему их кинуло вниз, а не вверх? А ведь могло закинуть и на тюремную крышу. Вот было бы переполоху. Лестницы-то с тюремной крыши нет. Вот бы и куковали там. А детприемниковский двор грохотал, ржал, выл, будто Андрей с Тамарой специально устроили это представление.

Качели тут же починили. Тут же к шесту прибили новую планку, березовое крепкое полено. И шест с прилипшими к нему двумя беспризорниками, как маятник гигантских часов, снова пришел в движение, и черные тени, отброшенные им, заскользили по кирпичной красной стене. Шли часы, скользили тени, билось сердце. Стучалась в него весна.

А Жуков смотрел на него маслеными глазами. Андрей знал почему и пошел на его масленые глаза с кулаком. Он достал-таки до них, припечатал по ним кулаком. Коснулся костяшками пальцев и носа.

Нос у Роби оказался слабым. Тут же хлынула на него красная юшка, разбрызгиваясь по новенькой, синего цвета фуфайке. Оба они на миг оторопели от вида крови. «Так просто, — подумал Андрей. — Раз — и юшка». А чего он всю зиму дрожал, боялся, ведь кулаки всегда были при нем. И он почувствовал гордость за свои кулаки и облегчение, сладостно-невесомую легкость во всем теле и такую яростно-сладостную жажду крошить и ломать все, что и второй раз бросился на Робю Жукова.

Робя легко, одним взмахом руки обрушил его на землю. Но это не отрезвило и не испугало Андрея. Кровь все еще капала из разбитого носа Жукова, он видел это. Он вновь был на качелях, на них послал его второй удар Роби. И вновь белый снег завертелся у него в глазах, но сейчас он был одного, кроваво-красного цвета. В глазах звездчато заголубело. Это Жуков навалился на него, схватил его за волосы и бил головой о землю. Андрей вырвался и, уползая, — подняться не было сил — лягнул Жукова ботинком в лицо.

— Убью! — взвыл Робя.

— Убью! — одновременно с ним взвыл и Андрей, подхватив выпавший из тюремной стены кирпич. В руках у Роби Жукова был топор, детприемниковский колун. Они медленно сходились: Жуков с колуном, Андрей с кирпичом. Андрей смотрел в глаза Жукову, видел, что тот боится, и знал, что не Жуков его, а он Жукова сейчас убьет, потому что он не боялся, знал даже место, куда в следующее мгновение он обрушит кирпич. Он пережил смерть Жукова, вплоть до того мгновения, когда тот беспощадно и вяло начнет подгребать под себя мокрую землю. А опустить кирпич на голову Жукову ему не дали. Вырвали у него из рук кирпич.

Прогулка продолжалась. Все произошло настолько стремительно, что воспитатели толком ничего и не разглядели. Да и что за невидаль — двое беспризорников подрались. Подрались — помирятся. Но Андрей ни с кем не хотел мириться. Он хотел рассчитываться, отдавать должки. Хотелось, и все, чесались кулаки. И он, неся их перед собой, подошел к Ваньке Лисицыну.

— Заплатить хочу, — сказал Андрей. — Жукову отдал, теперь — тебе.

— Ты что, Монах?..

— Кишка тонка? На шестерках все метишь обделывать?

— Монах, ты же хороший парень...

— Так нестребованным должок и оставишь, гнида?

— У меня сегодня неприемный день, Монах. Сегодня понедельник, а я по четвергам принимаю.

— Ах ты, гнида, — снова изготовился Андрей.

— Скощаю, скощаю должок, — заторопился Лиса. Но когда Андрей, расстроенный, что не вышло драки, отходил от него, прошипел: — После дождичка в четверг готовь, Монах, свой должок...

В те дни Андрей понял, что значат слова «живет, как в тумане». Он жил в тумане. Но отъезд Кастрюка запомнился ему. Все, что с ним связано, как бы вбито в Андрееву память. Кастрюк отдал все-таки ему Атлас железнодорожных путей СССР.

— Ни к чему он мне. Через пару дней я уже стану за плуг. Выйду пахать.

— На лошади? — спросил Андрей, хотя ему это было безразлично.

— На лошади! — радостно откликнулся Кастрюк.

Надо было спросить еще что-то, сказать что-то хорошее Кастрюку. А что сказать? Андрей представил его и лошадь в поле. Лошадь была гнедая и взмокшая, и Кастрюк был тоже взмокшим, лицо его краснело от натуги, когда Кастрюк выворачивал из земли плуг и расплывался в улыбке и вздохе. Кастрюк налегал грудью на ручки плуга и босыми ногами споро шагал по новорожденной борозде за упревшей гнедой лошадью.

— Добра тебе! — сказал Кастрюк и не вразвалочку, как обычно, а стремительно пошел на выход.

— И тебе добра! Много добра! — тихо ответил Андрей. Может, Кастрюк и не услышал его, но что с того, услышал или нет. Кастрюк был счастлив и торопился домой. Его ждали земля, гнедая лошадь, отец. А Андрей неизвестно зачем и для чего оставался в детприемнике. То есть, конечно же, он знал, зачем и для чего: чтобы дождаться бумаг, уехать в детдом и начать новую жизнь. Совершенно иную, ничем не связанную с прежней, как бы родиться заново. Он сам родил себя, рождал себя. И муки его были ничуть не меньше тех мук, которые предваряют каждый раз появление нового человека на этой грешной земле. А радости — миг. Ослепило глаза счастье и умчалось проходящим в ночи курьерским, по крайней мере, ему так казалось, еще гуще стали потемки. Счастье ослепило и умчалось, а он ослеп.

Прихлынуло все отринутое им и от него отрекшееся. Прихлынуло, будто он готовился не к новой жизни, а к смерти, и он страдал сейчас невозможностью повторения того, что сам проклял. Невозможностью снова очутиться в Клинске, снова мчаться на колесе «Москвича» в библиотеку, гонять по переулку с Витькой Гаращуком примерную ученицу с красным портфельчиком в руках.

О чем думал он в ожидании избавительных детдомовских бумаг? Обо всем и ни о чем. Мысли были беспорядочны и не подчинялись ему, рождались, как каждый раз, повинуясь весне, рождается трава, и умирали, как трава, не успев оформиться и обрести силу. Но тоска в нем была клинская, прощальная. А прощался он с детством и своей первой счастливой и несчастной любовью. Но понять это в то время ему было не дано. Он ведь только еще учился ходить, учился смотреть и понимать. Двигался ощупью, отыскивая нужную, свою дорогу. Прежняя ведь кончилась. Честно или нечестно — он прошел ее до конца. И рассчитался за нее голодом и страхом, драками и сердцем. Сейчас обвивал ее тоской и печалью.